Что стоит за этими историями отчуждения? Для некоторых рабочих авторов образ чувствительного простолюдина-изгоя являлся продолжением неоромантического культа впечатлительности, развитием образа страдающей личности вплоть до стадии «изысканно депрессивного» чужого. Юлия Кристева, которой принадлежит это выражение, дала очень выразительное описание чужого (хотя прежде всего она имела в виду иностранца в буквальном смысле) – это гордый, но страдающий аутсайдер, который склонен пестовать «драгоценную возвышенную боль», испытывать удовольствие от личной травмы [Kristeva 1991: 5, 10, 21,29,38,135–136]. Аналогичное амбивалентное сочетание боли и удовольствия можно встретить в стихах, которые печатались в журналах, издававшихся «писателями из народа» и для «писателей из народа», – подобные стихи носили характерные названия: «Настроение», «Одиночество». Весьма показательно стихотворение «Одиночество», написанное в 1912 году Сергеем Ганьшиным и помещенное на первой странице журнала «Родные вести» под рисунком, на котором изображен, судя по всему, бездомный бродяга: он прислонился к старому забору на обочине мерзлой дороги и смотрит вниз. «И стою я один, сердце гложет тоска, / Угнетенный, усталый, взволнованный. / Я гляжу в небеса, звезды ясно горят – / Звезды ясные мира далекого» [Ганьшин 191 Зе]. Точно так же стихи Л. Быстрова, опубликованные в 1915 году (после его гибели на войне) в сборнике «Скорбные песни», переполнены образами моральной слабости человека и отчуждения от человеческого сообщества («Я несу тяжелый крест изгнания», – сказал он корреспонденту) и самоубийств (особенно молодых женщин) [Власов-Окский 1921: 41–44]. Владимир Александровский, молодой рабочий-социалист, размышлял о тоске одиночества [Александровский 1913а: 4]. Даже профсоюзные газеты публиковали сочинения, подобные жалобам Семена Попова: «По ночам без приюта скитаться, / Не имея родных и друзей» [Попов 191 la: 11]. Петр Зайцев, который долгое время был связан с профсоюзом печатников Ярославля, часто представлял себе, как умирает в одиночестве, «всеми позабытый», сокрушенный «гнетом скорби и невзгоды» и разочарованный в надежде отыскать «свет» и «правду», он принимает смерть как избавление [Зайцев 1911Б: 4][176]
.По сравнению с сентиментально-страдательными образами мыслящего рабочего как чужого, отчуждение чаще осмыслялось в критическом ключе – как следствие пробуждающейся духовной личности, как проявление творческого порыва (о котором много говорилось в русской культуре конца века), как стремление преодолеть «обыденное я» и «стать другим» [Евреинов 1913: