Наконец рука моя вывела: «Старик, передай Сухарю ответ: готов ли ты навсегда отказаться от В.К. „Да“ или „нет“ — большего от тебя не жду. Стрелок». Заварзин наверняка знает мою кличку и поймет, от кого послание.
Без десяти шесть подъехал к Главному управлению полиции и на самой границе со служебной автостоянкой припарковал свой «ниссан». Здесь вряд ли могли меня подстерегать орлы Рэма. До железнодорожного вокзала, где должна состояться встреча, рукой подать.
Я не верил Сухареву и потому шел на свидание со всеми предосторожностями.
Заметил его первым: он нервно прохаживался возле подземного перехода и все время поглядывал на часы. Его, видно, тяготила предстоящая встреча со мной.
Подошел со стороны предварительных касс, сзади. Остановился в трех шагах и негромко окликнул: «Сухарик, я здесь!» Он оглянулся, и на его лице я прочел страх. Что могло напугать?
Я завел его за угол, и мы остались одни. Но не было никакой гарантии, что в любой момент ктонибудь не выйдет из-за угла и не воткнет под ребро перо. Поэтому я не медлил.
— Передай эту писульку Заварзину, — и я протянул Сухарю сложенный вчетверо клочок бумаги.
Сухарев застыл, стал озираться, однако руку за ним не протянул.
— Не могу, — сказал он, и я подумал, что у него схватило желудок. — Нас сейчас трясет МВД, и если пронюхают…
— Кому ты, дерьмо, нужен? Бери цидульку, а это на успокоительные микстуры, — я демонстративно повертел у него перед носом пятидесятидолларовой купюрой.
Сухарь покрылся нервной испариной. Обычно контролеры делали все, о чем их просили, за мелочевку…
— Что я еще должен для тебя сделать? — спросил он, когда письмо и купюра оказались зажатыми у него в кулаке.
— Получишь ответ в любой форме, а я тебе через день позвоню. Но учти, если вздумаешь играть на двоих, в похоронное бюро отправляйся сам.
— Что ты, Стрелок, городишь?! За такой гонорар обычно играют в одну калитку… А если он не возьмет письмо? Мало ли, подумает, что это подстава, — ветерок колыхнул «внутренний заем» — жидкий зачес, которым Сухарев тщетно прикрывал большую плешь.
— Скажи сразу — письмо, мол, от Стрелка, и он поймет. А не возьмет, так хрен с ним, тем хуже для него.
Сухарь поднял свои выразительные, как у мороженого судака, глаза и вперился мне в лоб. С обычными для него, но мучительными для собеседника паузами выдавил:
— У него с собой мобильник, можешь свободно в СИЗО позвонить. Если нужен номер, узнаю…
— Это оставим на десерт, а пока передай письмо и получи ответ.
Расстались без рукопожатия.
Я отправился на главпочтамт и позвонил в Пыталово. Ответила Велта, и по модуляциям ее голоса я пытался определить ее отношение ко мне. Но это совершенно пустое занятие, ибо я и так понимал все.
— Как там у вас дела? — единственное, что я придумал спросить.
— Все так же, сидим в затворничестве.
Это хорошо, подумал я, если пытается шутить, значит, не все так страшно.
Мне не о чем было говорить, и я, буркнув, что позвоню еще, повесил трубку.
Стало совсем одиноко, какая-то невыразимая будничность давила душу.
От нечего делать решил пойти пострелять.
До оружейного магазина, где работает мой знакомый Робчик, езды чуть больше десяти минут.
Все было на месте — и сам магазин, и охрана из ополченцев, и сам Роберт, выставив вперед свой могучий живот, встретил меня, как родного. По идее, он должен на меня заявить куда следует или хотя бы поинтересоваться — зачем такая прорва патронов для винчестера?
Но он коммерсант — я ему даю латы, он мне — две коробки патронов. Обмениваемся рукопожатием и разбегаемся.
…Однако сумрак и сырость бомбоубежища, которые еще недавно действовали успокаивающе, сейчас сработали в другую сторону.
Без прежней нетерпеливой дрожи в руках я распеленал карабин и без малейшего интереса начал пристрелку. Душа витала в иных пределах. И тем не менее, стрелялось по-прежнему: подряд пять девяток и столько же десяток.
Поскольку спешить было некуда, я разобрал винчестер и с превеликой тщательностью вычистил его. Я не жалел масла и замши, которой в конце чистки протер затвор и всю поверхность карабина.
Не знаю, откуда эта последовательность — презрение, сострадание и разрушение. Первые два пункта я сразу же приложил к себе: презрение к банде Заварзина, сострадание к ней, разрушение — еще впереди.
Сутки отлеживался в своей норе и читал дневники Льва Толстого.
Необъяснимая, по-садистски навязчивая идея читать святого и тайно умиляться, до слез. Все, кроме этого, было таким же неважным, как шум ветра, колыхающего кроны сосен. Я читал: «Ум возникает только из смирения. Глупость — только от самомнения».