Люди были беспомощны и жалки. А Володька, как видно, не терпел человеческой слабости. Путая немецкие и французские слова со своими, русскими, он то пытался расспрашивать их о чём-то, то грубо материл обоих. А они пугливо оглядывались на него и беспричинно улыбались, поглядывая на окурок, закушенный в его синих злых губах.
Окурок трещал, обжигал губы и пальцы. Но Володька упрямо продолжал сосать его, поджимая рот, морщась и сдвигая к переносью коротенькие брови. Потом злобно отшвырнул в сугроб. В белой целине снега осталась чёрная метка — будто пулевой след. Соседи разочарованно вздохнули, проследив жадными глазами полет крошечной тёплой искры.
— Тебя, стало быть, Жаном зовут? А тебя — Жованни? — привстав на колени, спросил Володька. — Оба, значит, вы Иваны в дословном переводе, а — слабаки. Как же так?
Я присел около, круто потянул его за рукав:
— Отстань от людей! Оба с прошлой недели на тот свет лыжи направляют, не видишь, что ли?…
— Откуда они взялись тут? — недоумевает Володька.
— То-то и оно!
Откуда взялся в норвежском лагере француз, и в самом деле никто не знает. Зато история Джованни известна кое-кому из нас. Её нужно хранить в тайне, но я почему-то доверяюсь Володьке.
В прошлом году итальянец перебежал к нашим партизанам. Его там не успели, ещё как следует проверить, как немцы взяли отряд в клещи, мало кто спасся.
Фатальная судьба! Если немцы установят личность Джованни, ему несдобровать.
Володька чувствует себя так, словно за ворот ему насыпали мякины. Лапает себя за карманы, вздыхает, готов, видно, свернуть новую цигарку. Но в карманах у него пусто…
Совсем стемнело. Конвой приказал строиться.
В лагере существует час всеобщей благоговейной тишины. Это час вечернего принятия пищи.
За время войны многие узнали, что такое голод. Но что такое психический голод, то есть постоянное, многолетнее голодание, заполняющее все существо человека, как неутолимая жестокая страсть, когда существуешь за счёт собственного тела, костей и даже костного мозга, знают, по-видимому, только люди, вкусившие блокады и плена.
Котелок удивительно мал, наполняется он мутной жижей, едва прикрывающей ржавое донце. И кусочек эрзац-хлеба — настоящего лакомства. Хлебную пайку называют горбушкой, крылаткой, пташкой — на разные лады. Хлеб исчезает в наших пустых желудках мгновенно.
Люди сидят на нарах, обняв котелки, судорожно двигая челюстями, молитвенно созерцая убывающую порцию еды. И в ней — жизнь…
После того как опорожнили котелки, ещё сильнее хочется есть.
Только невероятная усталость и слабость могут заставить уснуть голодного. А во сне он видит еду… Это наваждение.
Снятся ему горы пельменей и жёлтая разваренная пшённая каша, заправленная топлёным маслом, и вареники в сметане, а то — разливанное море молока и кирпичная кладка из добрых формовых буханок.
Перед сном кто-то не выдерживает, пытается рассказать, какие яства приходилось ему отведывать дома, в колхозе, на свадьбе и у соседа на именинах, каким глупцом он был, не доев однажды сковородку жареной картошки в доме у механика МТС… Его обрывают грубо, зло, с откровенной ненавистью к человеческой слабости. На разговоры о пище по общему молчаливому согласию давно наложен запрет. Надо сохранить силы, не травить себя воспоминаниями.
Володька после еды сидел не разуваясь, скрестив по-азиатски ноги, молча и тупо уставясь глазами куда-то мимо меня, в пустоту, и в лице его застыла глухая сосредоточенность.
— Как думаешь, раздачу теперь кончили? — вдруг спросил он.
— Пора бы… — сказал я.
Он свесил одну ногу с нар и неуловимым движением извлёк из-за голенища нож.
Нет, не какую-нибудь отточенную железку, которую легко спрятать даже и в лагере, а настоящий «косарь», за который и в мирное время не сносить головы. Он сунул его поближе — в нагрудный карман ватника, спрыгнул и, прихватив котелок, исчез из барака, Никто не обратил на него внимания.
Я не спал, когда он вернулся.
Володька поставил на нары котелок, полный жидкой каши — того, что, по моему представлению, оставалось на дне котла после раздачи супа, и стоя начал есть.
Подбородок его приходился в уровень со вторыми нарами, и котелок стоял у самого лица. Локти, прочно устроенные по обе стороны, почти не двигались, но зато уши ходили вверх и вниз с завидной методичностью, чавкал рот.
Лучше бы уснуть, не травить себя! Но я не мог спать.
Хотелось огреть его табуреткой, вырвать котелок, хотя бы глянуть в глаза. Заглянуть, какая мысль жила там в неподходящую минуту, под этими коротенькими, вылинявшими бровями! Но я лежал, полуприкрыв веки, добросовестно старался уснуть. Я ведь не верил, что он так просто достал эту кашу, не верил даже в силу ножа, потому что у поваров на кухне хватало и ножей, и тяжёлых мешалок, чтобы отвадить любого храбреца раз и навсегда. Мог этот новичок оказаться обыкновенным стукачом, а кашу такие получают из рук шефа… Только те, правда, не носили бы её в общий барак…
Он, конечно, знал, что я не сплю.
Звякнув ложкой о днище, Володька лениво повернулся и вдруг поставил котелок с торчащим черенком мне на грудь.