Пять километров зыбучей рыси с короткими отдышками вымотали из нас последние силы. Дышать нужно только через нос, иначе не минует воспаление лёгких и, значит, яма. Нос леденеет, как сосуля. Небритые лица топорщатся покойничьей сединой.
Охраняют нас два конвоира, нет Генке. Стало быть, их сменят в полдень. А кто освободит нас от этого ада?
Делянка встречала мёртвой тишиной. Затем с барабанной дробью попадали оглобли, люди спешили оттирать обмороженные лица и руки, освободиться от упряжи.
Но как лезть в такой морозище в снег? Как взять в окаменевшие руки топорище и сизую пилу?
Обогреться!
— Фойер! Фойер! — вопит Фриц, временный начальник конвоя.
Немцам легче. Они, конечно, хватили перед нарядом шнапса, закусили салом. И всё же Фриц нервничает, торопит с костром…
Севастьяныч по привычке направился к высокому пню, где всегда оставлял Генке свою зажигалку. Но пень, припорошенный легчайшей пыльцой изморози, чист — на нём ничего нет.
— Фойер! Фойер! — в свою очередь кричит Севастьяныч конвоиру и машет руками.
Володька тем временем возится в старом, протаявшем до земли кострище, не теряя минуты, укладывает старые головешки и угли в порядок, чтобы от единой искры поскорее раздуть пламя.
— Что тянут, черти? — поднимает он обмотанную полотенцем голову. — Давайте же огня!
Немец виновато хлопал себя по карману: нет у него зажигалки, некурящий он, здоровье бережёт.
Севастьяныч побежал на второй конец деляны. Но и другой конвоир бессилен помочь, хотя зябко пританцовывает и втянул голову в плечи. Карабин придерживается локтем, немеют руки. Война подходит к концу, все начинают оберегать здоровье.
— С-собаки!… — жестоко матерится Володька у холодного костра. — Братцы, давайте «катюшу», в момент раздуем!
Происходит нечто страшное, злая насмешка судьбы. Ночью, оказывается, у всех курцов изъяли кресала и огнива…
Не все понимают, что случилось. Но Джованни уже безвольно опустился на корточки, обхватив голову руками, притих. Он «доходит» на глазах у всех. И никто не может ему помочь. Нужно тепло, которого у людей нет.
Нет, не мороз, а настоящий столбняк сковывает меня. Я вижу, как паника охватывает людей, лица заостряются, движения и взгляды вянут. И над всеми виснет страшная брань Володьки:
— Гады, сволочи, рогатики! Поотдавали добром последнее — прикурить нечем! Колейте в лесу ни за грош — кто пожалеет! У-у, дурья башка!
И колотит себя по голове.
Снять нас отсюда до времени Фриц не имеет права. Все… Кранты!
Если кто и уцелеет до вечера, то весь будет обморожен и насквозь простужен. Крематорий или яма… Здесь, в Норвегии.
Стадное чувство охватывает людей. Они жмутся друг к другу, бесцельно толкутся на месте, ждут неведомого. Над чёрной толпой стоит пар. Мне кажется, что пар непрерывно тает, становится с каждой минутой прозрачнее. Его хватит на час, на два часа, не больше.
Некоторые, как Джованни, опускаются на корточки, безвольно прячут головы в коленях.
«Этого не может быть!» — кричит душа, но я не знаю, что нужно делать сейчас. Я тоже пытаюсь втиснуться в середину толпы. Наивно верю, что там теплее. Идёт молчаливая борьба за середину, люди работают локтями, толкутся, оттесняя друг друга.
Через головы я вижу конвоиров. Словно оловянные, они прыгают вокруг негреющих кострищ, втянув головы в плечи. Они все понимают не хуже нашего, у них тоже мало радости, но снять заключённых с этой проклятой деляны тотальники не собираются, за это — полевой суд… Крепкая рука просовывается мне под локоть, вытаскивает меня из толпы. Это Володька. Не глядя на меня, он пристально изучает взглядом конвоиров.
— Рванём? — тревожно шепчут мёрзлые губы Володьки.
У меня холодеет душа.
— Через час и тех дубарь заберёт, — едва уловимыми движениями кивает он в сторону Фрица. — Рванём, а? Один чёрт — околевать!
Я опускаю обледеневшие веки, гляжу на свои колодки — ноги в них уже не чувствуют холода. Я бы пошёл за ним даже без всякой надежды, но… нет сил! Я смотрю на Володьку не с завистью — со страхом.
Совсем близко сгорбился на корточках Джованни. Он недвижим, застыл, кажется. Несколько мгновений мы оба глядим на итальянца, и мне кажется, что Володька сравнивает нас: оба мы уже одной ногой переступили страшную черту на тот свет.
«Он сильнее всех, — копошится в моей голове равнодушное, безвольное сожаление. — Он ещё может уйти. А я уже никуда не гожусь…»
Локоть мой Володька уже отпустил, меня снова тянет в толпу, охватывает апатия.
Зачем раньше я так старался сохранить свою жизнь?
Зачем тяжело раненный под Белой Глиной, превозмогая страшную боль, рвал зубами гимнастёрку и пытался остановить кровь, если приходится в конце концов так глупо погибать? Почему не выстрелил последним патроном в собственную грудь, когда вместо санитаров ко мне подошли фашисты?
Почему?
Но ведь я и сейчас могу броситься на конвоира, и он пристрелит меня, не моргнув глазом. Почему же я не бросаюсь на него, а жмусь в самую середину толпы?
Ног я уже не чувствую вовсе, только мелко, по-собачьи дрожат сухие икры. У меня, кажется, начинается галлюцинация слуха…