Павел на бегу поднял с земли деревянный обрубок, похожий на дешевый протез ноги, и с силой швырнул им в собаку. Подействовало. Собака залаяла, оставила своего владельца покоиться с миром и устремилась следом за Павлом, перехватив обрубок зубами. Кажется, ей просто хотелось поиграть. Но у нее не было никаких шансов, поскольку ни одна собака в мире, ни один олимпийский чемпион по легкой атлетике, включая допингозависимых, ни один гринписовец, убегающий от стаи разъяренных гепардов – не способны были развить скорость, с какой мчался Павел. У них просто не было для этого подходящего стимула. А у Павла – был. Решение отпустить такси за три квартала от дома уже не казалось ему удачным. Но поделать с этим Павел ничего не мог, поэтому он просто делал то, что должен, то есть бежал к подъезду, и если о чем и жалел в этот момент, то лишь о том, что не может обогнать собственные мысли…
Эпитафия первая.
Парочка тинэйджеров
Он вошел в нее в третий раз, так и не вытащив наушников из ушей. А что такого? Она ведь тоже не переставала жевать свой «дирол», пока они целовались в метро. Краем мозга он заметил, что Бона уже допел свою тоскливую песенку, которую и записывать-то стоило только ради трех слов, а именно «Under my skin», и отобрал бусинку наушника у своей подруги. Все равно до нее, кажется, так и не дошел скрытый смысл фразы, она просто не въехала, что такое «Under» и кто здесь «skin». Хотя для этого ей достаточно было открыть глаза – а то он уже стал забывать, какого они цвета, – или просто с закрытыми глазами погладить его по черепу. А может, их в лицее учат не английскому, а чему-нибудь еще? Он вынул наушник у нее из уха – она, кажется, даже не заметила, что теперь их не соединяет ничто, кроме чистой биологии – и вставил себе, потому что после Боны с его скинами, которые, как известно, и в Африке останутся скинами, то есть найдут каких-нибудь негров и станут их мочить, на кассете был записан Garbage, а два наушника – все-таки больше, чем один, они позволяют получить двойное удовольствие, а то и тройное, ведь эта композиция как нельзя лучше задает темп. I’ll die for you, I’ll cry for you, – пела солистка, по голосу которой не вдруг определишь, что она – солистка, а не, к примеру, солист, и он был согласен с ней, но только отчасти, поскольку кричать (или плакать?) ему сейчас не хотелось, а вот умереть для кого-нибудь – очень даже моглось, но только обязательно для кого-нибудь, потому что если просто так, то что уж… И она заводила его своим грудным голосом, идущим, казалось, откуда-то из-недостижимого-нутри, имеется в виду, конечно, исполнительница, а не та, что сейчас under skin, которая если и постанывала негромко, то он все равно не слышал сквозь грохот в наушниках, а если бы и слышал, то не был бы уверен, что она стонет не во сне, в котором ей снится, как на ее хрупкое тело медленно опускается потолок, сдавливая грудную клетку, лишая естественного рельефа, вытесняя воздух сперва из внезапно потесневшей комнаты, а потом и из легких, иначе чем объяснить, что он пытается, но никак не может вдохнуть, однако не сбивается с темпа, и хотя в глазах у него постепенно становится все темнее, он не закрывает их, а наоборот, открывает еще шире, чтобы лучше разглядеть и запомнить ее лицо, и раскрывает губы, чтобы прошептать вслед за Garbage, только по-русски, потому что английскому их в лицее, возможно, не учили: «вижу лицо твое везде, куда бы я ни пошел, слышу голос твой… », но сбивается на кашель, который избавляет его от необходимости объяснять, что «твое лицо» и «твой голос» – не имеют ничего общего друг с другом, хоть и идут в песне почти подряд, поскольку относятся к разным людям: той, что в ушах, и той, что перед глазами, которые, кстати, медленно и необратимо закатываются наверх, туда, где небо, и он собирается с силами, чтобы прошептать непонятно где подцепленную фразу: «да святится имя твое… » и подумать, что, пожалуйста, не сейчас, он никогда не возражал против того, чтобы умереть во время оргазма, но именно во время, то есть, одним словом, вовремя, а не пятнадцатью секундами раньше, ведь, в самом деле, ничего же нет обиднее этого! – и он, постриженный отнюдь не в монахи, а электрической машинкой за тридцать рублей, тихо плачет, хотя слезы уже не льются из загнанных под череп глазниц, и, когда Ширли Мэнсон в последний раз повторяет свое «I’ll die for you… », начинает беззвучно молиться: «Боженька, пожалуйста, мне не нужен твой рай, оставь его себе, но дай мне хотя бы эти пятнадцать секунд! »
И небо внемлет ему.
Но ничего уже не может изменить.
Эпитафия вторая.
Героиня повествования, известная как «классическая дама с кошелкой»