Светило солнце. Иван с Левонычем выбрались за бараки, на пустырь, с весны поросший травою. За лето тут все было нагладко выщипано голодным населением лагеря, которое считало съедобной любую травинку. Но все-таки по плешивому песку пустыря ползали упорные охотники, ломкими, заскорузлыми ногтями выковыривая из почвы причудливые раскорячки корешков, чтобы из них сварить себе «суп»… Только у самой колючей ограды, в зоне, в которую было запрещено входить пленным, оставалась еще полоса чахлой осенней зелени шириной в десять метров, окаймлявшая лагерь.
Друзья прилегли под едва пригревавшим солнцем. Иван разулся. Отечные ноги ощущали блаженный отдых. Иван слушал неторопливый рассказ Трудникова про Алтай, про колхоз, в котором, как понял Иван, он был до войны председателем… Внезапно ударили выстрелы. Иван вскочил, обернулся. Все бывшие на пустыре обернулись в одну сторону: близ проволоки на зеленой невыщипанной траве запретной зоны недвижно лежали два человека…
— Добрались до травки! — со слезами и злостью воскликнул кто-то.
— Господи! До чего дошло — за щипок травы убивают!
— Фашисты! Чего же ждать! Злоба в них на весь род человеческий! — раздавались вокруг голоса.
Только спустя минут пять, когда молчаливая, мрачная толпа пленных собралась в некотором отдалении от убитых, появились немецкий фельдфебель, пленный врач и два санитара с носилками, чтобы поднять трупы.
— На десять дней домой в отпуск поедет теперь солдат, — сказал алтаец, провожая взглядом носилки.
— Не на десять, а на двадцать: двоих убил! — заспорили знатоки немецких приказов.
— Вот так-то, Иван, фашисты своих человеков в зверей превращают! — заключил алтаец. — А были ведь немцы люди как люди, не хуже, скажем, французов, американцев, китайцев… Пойдем в барак. И солнце уж больше не светит! — добавил Пимен, хотя солнце на небе сияло по-прежнему.
Заняв уголок у окна барака, прямо под Балашовым, примостился часовщик. Он в один день с Иваном прибыл с востока, из оккупированной немцами части СССР, но, казалось, чувствовал себя тут старожилом. Привычно пристроив складной верстачок, который принес с собой, он повесил аккуратно написанную тушью и застекленную вывеску на двух языках — сверху крупно по-немецки: «Uhrmacher», а внизу мелким шрифтом по-русски: «Часовщик». Протерев запыленные стекла окна, он застелил свой верстак где-то добытой белой бумагой. Может быть, аккуратность была привычкой его профессии, а может быть, он разбирался не только в механизмах часов, но также и в психике гитлеровцев, расположение которых больше всего привлекала внешняя аккуратность.
Вставив в глаз лупу, часовщик в первый же день деловито, засел за работу. Комендант, переводчик, полицейские, повара понесли к нему часы для оценки, проверки, регулировки, ремонта.
Часовщик сидел, повернувшись ко всем спиной, слегка сгорбившись и погрузившись вниманием в свои колесики, шестерни и пружинки. Ивану нравилось наблюдать с «верхотуры» немного курносый, сосредоточенный, большелобый профиль его чуть склоненной набок головы. В общем скопище отверженных душ, томившихся нудностью голодного безделья, он казался каким-то совсем особым созданием, вызывавшим уважение окружающих. Балашов даже как-то стеснялся лишний раз слезать со своих верхних нар, чтобы не нарушить его занятий.
Нудный шум секции с бесконечными рассказами и пересказами о первых месяцах войны — об окружениях, прорывах, «клещах», «котлах» и «мешках», в одном из которых каждому довелось попасть в плен, — словно бы не касался только этого занятого человека.
Но вот его словно прорвало — он неожиданно повернулся всем телом, перебросил ноги через скамейку и сел спиной к своему верстаку.
— Послушать всех трепачей — так можно подумать, что в нашем бараке последняя рвань собралась, ни одного настоящего человека! — неожиданно резким и громким тенором прокричал часовщик на все помещение. — Все только и делали, что отступали, бежали, тик
— А ты их лупил?! Ишь герой нашелся! Чего же ты в плену, коли ты такой храбрый?! — послышались крики в ответ.
— Я их лупил! Я видал сколько раз, как они по-лягушачьи из окопов скакали: он — скок, а ты его — шпок! Он подскочит, как заяц, — и крышка! — со смаком и злостью отчеканивал часовщик. — Мы их под Смоленском били, из Ельни в одних подштанниках гнали. Мы под Москвой их в окрошку крошили, вон с Жароком Жягетбаевым вместе, он мне соврать не даст! Из Калинина вышибали их к чертовой матери и отдыха не давали сто километров…
— А чего же ты здесь?! А чего же ты здесь?! — заорали другие, вскакивая с мест и гурьбой надвигаясь на часовщика.
Он всех задел за живое, и товарищи на него тем яростнее нападали, чем жарче желали, чтобы он доказывал им самим, что все они храбро и упорно дрались, что они тоже нанесли непоправимые потери врагу, что ими сделано все, что они могли сделать в тот тяжкий период войны. Ведь именно эта «рана» у всех болела…
— Как же ты в плен попал, если ты все побеждал?! — кричали ему.