Батыгин и Генька ждали Ивана. Балашов будто канул в воду. Не явился он и в санитарский барак, даже к ужину и к вечерней поверке. Генька и Никита, пробравшись из каменных, весь вечер его искали по лазарету. Искал его вместе с ними и Трудников. Не понимая, куда он делся, даже встревожились. Только с приближением сумерек кто-то из больных, случайно услышав расспросы Трудникова, сказал, что Иван, санитар карантина, уже часа три-четыре лежит у них в блоке, они видели его, когда щипали траву на суп.
Друзья пустились туда.
— Ваня! Иван! Что с тобой? Подымайся, Иван! — звал его Трудников.
— Ты что, болен? — тряся его с двух сторон, встревоженно уговаривали «мушкетеры». — Что ты носом воткнулся в траву?!
— Отзовешься ты, что ли, скотина? Не онемел же ты, в самом деле! — наконец разозлился Батыгин.
Балашов поднял голову, сел.
— Ну что с тобой? — спросил часовщик.
— После! Оставьте меня в покое! — воскликнул Иван с таким раздражением и болью, что товарищи только недоуменно переглянулись.
— Ладно, отстанем. А ты вставай и иди в барак, не валяйся больше тут на земле, — заключил Пимен.
Балашов покорился ему и ушел в барак, не коснувшись ужина, лег на койку и притворился спящим. Но в самом деле он так всю ночь и не спал, не испытывал даже обычного чувства голода этой ночью.
Разговор с Баграмовым, пока Юрка готовил им для побега аптечку, закончился тем, что Иван был вынужден отказаться разом от всех мечтаний, которые вдохновляли его и давали силы в течение долгих недель…
Все рухнуло. Он теперь останется в этом проклятом лагере, останется по собственной доброй воле, отказавшись от права на выход из лагеря, от побега из плена…
Баграмов ничего не потребовал от него. Он даже сказал, что Бюро не смеет его удерживать от естественного порыва к свободе, от попытки вернуться в ряды Красной Армии.
— Только вот что, Иван… — сказал Баграмов и замялся, будто не находил нужных слов. — Вот что, Иван, — повторил он, тяжело положив руку на плечо Балашова. — Мне трудно об этом тебе говорить, ведь я понимаю, что ты всем сознанием и чувствами находишься уже далеко на востоке. Но мы на последнем Бюро о тебе говорили, и мне предложили тебе поручить очень большое задание…
Баграмову и самому больно было вести этот тягостный разговор и особенно — с Балашовым, которого он ощущал таким близким.
Может быть, это особое чувство к Ивану родилось у Баграмова еще тогда, когда Балашов, лежавший в тифозной палате, был так слаб, что не мог приподнять голову, и Емельян кормил его с ложечки, как, бывало, в младенчестве сына Юрика, а тот лишь доверчиво открывал рот. Может быть, вообще мы привязываемся душою к тем, кого удалось вырвать у смерти и выходить усилиями бессонных ночей, неусыпного бдения и материнских забот. Может быть, повлияла на это и встречная более чем дружеская — почти сыновняя — привязанность Ивана к Баграмову…
Ивану ведь тоже казалось, что Емельян Иванович мягкостью речи, уверенной крепостью осторожных и ловких, с четко обрисованными жилками крупных рук, чуть заметной усмешкой в серых, слегка запавших глазах под нависшими с высокого лба бровями похож на его отца.
И чем больше они узнавали друг друга, тем больше росла их приязнь. Однако в родительской и сыновней близости всегда достаточно эгоизма. И Баграмов именно с таким эгоистическим чувством думал о предстоящем побеге Ивана. Если бы мог, он удержал бы его при себе…
Но как можно молодого и крепкого, кипящего энергией парня удерживать от смелой попытки вырваться из неволи и попасть снова в армию, драться против фашистов, чью кровавую, злобную и тупую сущность оба они испытали на деле!..
Уже подходил день расставания. Все было подготовлено, когда заново встал вопрос об этом задании, и как бы ни искал Емельян среди окружающих более подходящего человека, он не сумел бы его найти; не то чтобы Иван был незаменим, но у него в его работе уже появился опыт, чего не было у других, и этот опыт надо было перенести на новую точку и расширить его.
Баграмов сам назвал кандидатуру Ивана, когда вопрос обсуждался в Бюро, но как бы хотел он переложить на кого-нибудь трудную обязанность этой беседы! Он видел, как вдруг побледнело, потом покрылось яркими, лихорадочными пятнами лицо Балашова. Он увидел спыхнувшие в глазах Ивана искорки подлинной ненависти — Емельян не сумел бы назвать иначе то выражение предельной вражды, которое он прочел в этом взгляде. И самое главное — Баграмов понимал, что иного чувства к себе он сейчас вызвать не мог… Баграмов просил товарищей, чтобы с Иваном эту беседу поручили кому-нибудь, не ему.
— Сам же ты говоришь, что он поймет, подчинится. Тебя он послушает скорее, чем другого. Чего же тут разводить антимонии! — возразил Муравьев.
И вот Емельян говорил, понимая и чувствуя сердцем, что творится сейчас на душе у Ивана.
Эта беседа была — не назвать иначе — жестокой.