«Пусть вернется живым! В любом виде, но только живым!» — подумала она снова.
И щемящая жалость к этим бойцам приутихла. Ведь и другие жены так же любят и ждут. Будет больно за близкого, за родного — что делать? Больно… А все-таки будут рады тому, что он возвратился живым, обласкают, пригреют…
Когда театр свертывал свой походный «обоз», к Ганне, которая выступала в качестве конферансье и распоряжалась установкой и разборкой театра, подошел боец, лицо которого представляло собою сплошной шрам, стянутый в разных направлениях. Голубые молодые глаза этого человека смотрели приветливо и смущенно.
— Товарищ артистка, я извиняюсь, — сказал он, — кто рассказал вам про мой топор?
— Почему про ваш?
— Да топор-то системы «Настино счастье»!
— Значит, вы… вы Сережа?! — схватив его за обе руки, воскликнула Ганна.
— Он самый, товарищ артистка, старший сержант Сергей Дормидонтович Логинов, Смоленской области, Рославльского района, девятнадцатого года рождения!
— Сережа! Сережа! — с жаром воскликнула Ганна, словно бы знала его давно, как будто он был ее братом, сыном.
«Девятнадцатого года — и такой искалеченный. Ему же ведь нет двадцати пяти. Вот тебе и «Настино счастье»!» — мелькнуло в мыслях у Ганны.
— Таня! Таня! Идите сюда! Идите скорее! Вот он, живой Сережа! Наш с вами герой! — звала Ганна Татьяну Ильиничну, которая наблюдала за уборкой несложного реквизита и декораций.
Варакина подошла.
— Вот Сергей Дормидонтович, Сережа наш… — знакомила Ганна.
Их окружили бойцы густой толпой.
— Должно быть, где-нибудь в госпитале повстречались с моим майором, с Анатолием Корнилычем Бурниным, даже в лицо его можно в пьесе признать, не то что меня… Жив он, значит? — добивался Сергей.
— Татьяна Ильинична, наша художница, знает майора давно, — сказала Ганна, — а я его видела только два раза.
— Сергей Дормидонтыч, а моего мужа, Варакина Михаила Степаныча, Варакина вы не знали в том лагере, доктора? — спросила Татьяна.
— Мишу-доктора? Слышал от своего майора, а в лазарете я не был и сам не видал его… Стало быть, это ваш? — ответил Сергей. — А майор мой где же теперь, товарищ художница?
— Подполковник Бурнин поехал неделю назад в Смоленщину на розыски своего партбилета. Он воевал в Сталинграде, потом на учебе был полгода. Ведь он вас искал, Сергей Дормидонтович, тогда, после боя… Говорит, что многих было совсем нельзя опознать — так сгорели, а других уже схоронили. Он вас посчитал погибшим, — сказала Татьяна.
— А полевая почта его вам известна? — спросил Сергей. — Или вам, товарищ художница?
— Он обещал заехать потом… Как удастся, — сказала Ганна.
— Вы уж ему скажите, где я нахожусь. Я знаю, что он меня не покинет и навестить заедет. Я стану проситься обратно в армию, в часть. У меня все в порядке ведь, только наружность такая страшная… Ничего! Фашисты будут хуже бояться! — сумрачно пошутил Логинов.
Он усмехнулся, и от его усмешки сердце у Ганны дрогнуло болью.
— Обещаю, Сергей Дормидонтович. Если увижу его сама, то скажу, а не увижу — тогда письмо про вас напишу…
— Я верю, товарищ артистка, — серьезно сказал Сергей. — Ведь такому, как я, несчастному человеку, стыдно было бы обещать, а на деле забыть!
И она не забыла. Когда много позже пришло письмо Бурнина с Южного фронта, почти от границ Румынии, она сама написала ему про Сергея, адрес же Бурнина сообщила Логинову.
Глава десятая
Машута, при отправке подруг не вывезенная из лагеря по случаю горлового кровотечения, так и осталась уж в ТБЦ-лазарете. Выпущенная через неделю из карцера, она долго лежала больной. Только совсем к осени допустили ее на работу в прачечную, которая помещалась в форлагере, вместе с баней.
Она принимала по счету белье из отделений лазарета, а «заразное», из туберкулезного отделения, закладывала сама и в котел для варки. Другие женщины, работавшие в прачечной, считали, что это именно ее дело, поскольку сама она тоже больная и ей заразиться уже не страшно.
Балашов много раз видал Машуту, много раз слышал ее звонкий голос и озорную речь. Зная, что она одна из трех женщин, арестеванных за протест против выхода в «цивильные», он относился к ней с симпатией. Но ее манера держаться была такова, что не вызывала у Балашова даже желания заговорить.
На этот раз Маша остановила Ивана сама, когда он шел на станцию для приема прибывших больных.
— Ходишь мимо, в глаза не глянешь! — сказала она. — Много думаешь о себе?
— А что мне о себе много думать? Наша дума не о себе, о доме! — ответил Иван.
— О жене да детишках? — с насмешкой спросила она.
— Эх ты дура! — спокойно и прямодушно укорил ее Балашов.
— Хорош! — Маша презрительно повела покатым плечом. — Я к тебе с шуткой, а ты с таким милым приветом! Может, ты мне понравился… Лучше возьми-ка прочти, когда будешь совсем один, — неожиданно шепнула она и сунула в руку Балашова заранее приготовленную записочку, теплую, даже несколько влажную от ладони, в которую она была долго зажата.
— Иван, шнеллер! — крикнул в это время от ворот унтер Вилька.
Балашов растерянно от неожиданности улыбнулся Машуте.