Страхов повел Вика в свой кабинет и дал ему таблетку, после которой живот у него заболел по-настоящему. Профессор вызвал санитаров, они отвели скрюченного Вика в палату. Вик очень натурально постанывал, а когда споткнулся в коридоре, вскрикнул:
– Осторожней, пожалуйста!
Пришлось санитарам взять носилки и уложить на них Вика, а потом перетаскивать на кровать.
Палата была трехместной. Это плохо: за Виком будут наблюдать. Неужели не нашлось одноместной палаты? Может, и не нашлось. А может, профессор решил, что, если поместить ничем не выдающегося мальчишку в одноместную палату, это будет выглядеть подозрительно. Тогда все правильно. Лишь бы соседи оказались не вредные.
Они оказались не вредными: молчаливый, артистически лохматый мужчина лет сорока и молодой человек лет примерно тридцати, очень веселый и разговорчивый. Молчаливого звали Лев Николаевич, как великого писателя Толстого, а разговорчивого – Вася, как никого не звали, то есть звали, конечно, и даже очень известных людей, но их слишком много, чтобы с кем-то сравнивать, а Лев Николаевич Толстой один. В смысле – один такой великий писатель. Лев Николаевич болел словофобией, а Вася однобоязнью, или аутофобией. Словофобия, то есть боязнь слов, причем собственных, началась у Льва Николаевича с того, что он заметил: когда он думает про себя, он очень умен. Он все понимает, все может сообразить, объяснить и тому подобное. Но как только он возьмется размышлять письменно или вслух, что-то происходит – слова получаются очень глупыми, да еще и безграмотными, когда письменно, и косноязычными, когда устно. И еще бы ничего, если бы Лев Николаевич этого не замечал – таких людей, пишущих и говорящих глупости, но не замечающих этого и даже умудряющихся быть очень счастливыми, много на земле, но Лев Николаевич, на свою беду, осознавал собственную, проявленную словами, глупость. Он учился, тренировался – ничего не помогало. Начинает в уме отвечать урок – все отлично, выходит к доске – трех слов связать не может: первое вылетает сразу же, второе запаздывает, а третье торопится и спотыкается, налетая на первые два. Или, тоже в школе было: влюбился в девочку, решил объясниться. Составил в уме речь, выучил ее наизусть, назначил девочке свидание у ее дома, между мусорными баками и автостоянкой, она пришла, это был добрый знак. Лев Николаевич, то есть тогда еще Лева, набрал в грудь воздуху и сказал:
– Ты это… Ну, типа того. Ну, как бы тебе… Это самое… Ну, понимаешь, да?
Девочка не поняла и ушла, посмеиваясь.
Лев Николаевич, раздосадованный, выкрикнул вслед ей единственное слово, которое вылетело гладко и без запинки:
– Дура!
Догадайтесь с двух раз, что она ему ответила.
Вот именно.
В институт Лев Николаевич поступил с четвертой попытки, хотя был очень умный. Поступил на математический факультет – там надо было больше писать формулы, чем говорить, хотя говорить все же пришлось.
Учился он отлично по всем предметам, где не надо было много говорить, и довольно средне по остальным.
А дальнейшая жизнь сложилась скверно: ни приличной работы, ни верных друзей, ни близкой подруги или, тем более, жены – потому, что Лев Николаевич, боясь своих глупых слов, все больше замыкался и стал наконец окончательным молчуном. Таким молчуном, что его некоторые принимали за немого. Лев Николаевич понял, что это даже выгодно, и уже нарочно притворялся немым. Он даже выучил азбуку жестов. И уже привык к такой своей жизни, к тому, что она не удалась, не заладилась, но тут наткнулся на объявление доктора Страхова и увидел в нем последнюю надежду. Страхов с удовольствием взял в работу такого замечательного пациента. Но случай оказался трудным, выздоровление шло медленно. Лев Николаевич крайне редко разговаривает и только односложными словами. Он отчаялся и не раз просил Страхова выписать его, но Страхов сумел его убедить, что нужно еще немного потерпеть.