– Топор! Несите скорее топор! – кричит лейтенант. Пара-тройка мужчин бросается обратно к блиндажам. Боковая крышка грузового отсека болтается; из образовавшегося отверстия сыплются брикеты прессованного гороха. К ним уже подобралось пламя. Пехотинцы кидаются к провианту, набивают сумки, шапки, подшлемники. Бройер и Гайбель быстро обегают самолет, вытаскивают из хвоста тело кормового стрелка. Тот не шевелится, но слабо дышит. Лицо и руки покрыты волдырями от ожогов. Его укладывают на шинель и оттаскивают прочь. Металл обшивки уже раскален до предела. Вскрыть кабину не удается; из щелей, как и из двигателей, вырываются языки пламени. Брызжет воспламененное топливо. Алюминиевый сплав, шипя и плюясь, загорается ярким белесо-синим пламенем. Жар становится невыносимым, дым разъедает глаза и нос. Раздается грохот, за ним – вопли: “Берегись! Назад, в укрытие! Горят пулеметные ленты!”
Во все стороны летят пули, с металлическим свистом разлетаются гильзы. Удалось наконец выбить пуленепробиваемые стекла, но отверстия слишком узкие, чтобы в них могли протиснуться взрослые мужчины. В кабину теперь поступает кислород и не дает летчикам задохнуться, продлевая их мучения. Изнутри доносятся поистине животные крики, заглушая потрескивание прожорливого огня, стрекот и гром рвущихся снарядов.
– Помоги-и-те-е… Застрелите уже! Стреля-я-яй!.. Уа-а-а-а… Й-й-йа-а-а!.. По-мо-ги-те!.. Ма-а-ама-а! Ма-а-аы-ы-ы…
Сквозь дым видно, как запертые в кабине летчики корчатся в языках пламени, как лица их искажает предсмертная гримаса невыносимого страдания.
– Ради всего святого! – стонет Бройер. – Кто-то же должен положить этому конец!.. Неужто ни у кого нет пистолета? Это же просто кошмар!
Лейтенант Визе замер, как вкопанный; он растерянно и беспомощно глядит на развернувшуюся перед ним отвратительную картину адских мук. Голову его свербит одна-единственная мысль: “Господи боже, надо что-то сделать! Нельзя же, опустив руки, стоять и смотреть, как двое сгорают заживо! Нельзя это так оставлять!” Мозг его разрывается.
Он проводит ладонью по глазам, словно это поможет ему стереть из памяти ужасающую реальность этого зрелища. Ему хочется бежать, сунуть пылающее лицо в сугроб, не видеть ничего и не слышать. Но вместо этого… Он чувствует себя так, словно потрясенная душа его покинула тело и, освободившись, легко и призрачно воспарила. Визе глядит на себя словно со стороны, видит, как сам же успокаивается, распрямляется, тянется к кобуре, достает пистолет, снимает его с предохранителя и медленно, очень медленно, недрогнувшей рукой поднимает на уровень глаз. Он наблюдает, как сгибается его указательный палец, слышит, как раздаются выстрелы – глухо, точно в отдалении, – и видит, как пули вонзаются в искаженные страданием лица запертых в огне людей. Его охватывает сострадание: он понимает, что вот этот человек там, на земле, сделал доброе дело, проявил милосердие, но одновременно совершил нечто омерзительное. Но его быстро сменяет удовлетворение: это же не я, это не я! Меня судьба уберегла от принятия столь страшного решения. Это не я!
Чудовищные вопли стихли. Лица пропали. Передняя часть фюзеляжа вся объята огнем, который вынуждает солдат держаться от нее на безопасном расстоянии. Лишь Визе не двигается с места, точно окаменев. Его шапка упала в сугроб, лицо обжигает горячий воздух, но он этого не замечает. Рука медленно опускается, лейтенант роняет пистолет. Затем он оборачивается и на негнущихся ногах, шаркая, направляется к остальным. Он бредет, точно сомнамбула, смотрит перед собой невидящим взглядом. Мужчины молча расступаются. Бройер протягивает ему руку.
– Пойдемте, Визе, – вполголоса произносит он.
Лейтенант глядит сквозь него и, не останавливаясь, устало тащится прочь по сугробам… Его шатает. За спиной у него солдаты, невзирая на пекло, снова и снова пытаются подобраться к обожженному гороху, толкаются, дерутся, загребают котелками смешавшийся с гороховой мукой грязный снег. На одном вдруг вспыхивает одежда. Вопя и размахивая руками, он кидается наутек. Никто не обращает внимания. Солдат бросается в сугроб, валяется в снегу, как собака, и стонет.
Проходит несколько часов, а остов машины продолжает дымиться и чадить. Пехотинцы все еще ворошат палками гору дотлевающих брикетов. Кое-кто грызет спекшийся, покрытый горелой коркой шмат прессованной гороховой муки. Из кабины достали трупы и уложили на снег. Они почернели, опознать солдат невозможно; тела съежились до размеров карликов, на гротескно изогнутых конечностях болтаются редкие куски обуглившейся плоти. Стоя перед ними, полковник фон Герман, прибывший на место происшествия в сопровождении капитана Энгельхарда, молча глядит на иссушенные и сморщившиеся, точно печеные яблоки, лица, размером ставшие с ладонь, медленно снимает пальто и заботливо укрывает погибших.
Полковник сидит у себя в блиндаже за сколоченным из досок столом. Зажмуривается, точно в глаза ему бьет луч света, проводит пару раз пальцами по векам. Стук в дверь выводит его из оцепенения.
– Войдите!