— Значит, в комсомол тебя примут? А потом и я вступлю, правда?
— Конечно, — сказал я, — и Лягва тоже.
— Я ещё подумаю, — сказал Лягва, глядя в огонь плиты, — я, может, в Москву скоро уеду, там вступлю. А здесь что!
Пришёл Дмитрий. Он, как и Витька, вырос. Только у Витьки всё растёт: и ноги, и руки, и шея. У Дмитрия, кажется, выросли одни ноги, а остальное не изменилось. Когда смотришь на него сзади, такое впечатление, будто под штанинами у него ходули. Он мельком взглянул на нас, улыбнулся.
— А, учёные пришли! Я сейчас.
Он сбросил коричневый от крови фартук. Стянул с ног сапоги. Маня унесла всё это в коридор. Я полил Дмитрию на руки из кувшина над тазом, и он умылся.
— Что вас занесло ко мне? — спросил он.
— Так просто зашли, — сказал я, — ты оставил на зиму кроликов?
— А как же!
— Мы порезали, — сказал я.
— Знаю. — Он сел к столу.
— Мы на минутку, — сказал Лягва. — Сейчас уйдём.
Лягва рассказал, почему мы задержались. Маня подала на стол ужин.
— Вы будете кушать, ребята? — спросила она. — Я много наварила. Целый кендюх убухала в чугун. Витя, вы будете? Борис?
Мы согласились. Дмитрий рассказал, как сегодня пригнали быка из колхоза «Молочный». Бык был огромный, злой.
— Быки страшные, — сказала Маня, — у нас в деревне одну бабу ещё при мне бык закатал до смерти. Как набежит на них зык — бяда!
— Не бяда, а беда, — сказал ей Дмитрий.
Маня отвернулась, заторопилась к плите. Дмитрий хоть и не учится в школе, но, пожив в городе, большинство слов произносит правильно, не по-деревенски. Маня до сих пор говорит: «надысь», «бяда», «таво-ентово»; вместо слова «всё» говорит «усусе». И ещё по-всякому выражается, а когда быстро заговорит, волнуясь, не сразу её поймёшь. Дмитрий поправляет жену.
Мы засиделись у Дмитрия. Он рассказал, что на днях на бойне украли коровью тушу. Приезжал из Нового Оскола милиционер с овчаркой, чтобы та по следам нашла вора. Овчарка побегала по двору, заскочила в разделочный цех, схватила огромный кусок мяса, унесла в угол и стала есть. И покуда не съела, самого милиционера не подпустила к себе.
— Голодная была, — сказал Дмитрий, — где там ей искать?
— Так и не нашли кто?
— Нет.
Разговор затронул дела базарные. Поговорили о жуликах. Их развелось много. Судят их в суде с утра до вечера. «Меньше трёх лет теперь не дают, — сказал Дмитрий. — Кило мяса украл на бойне — три года. Ведро картошки выкопал на колхозном поле — три года».
Расходимся по домам в потёмках. Поднялся ветер. Колючие снежинки секут лицо. Возле почты расстаёмся.
Покуда сидели у Дмитрия, восторженное настроение от разговора в канцелярии сгладилось. Но вот я, смахнув с валенок снег в сенцах, вхожу в комнату. Светло, тепло и чисто. Отец за столом шелестит своими бумагами. Стучит костяшками счетов. Поверх очков посмотрел на меня. Спросит, почему я задержался? Нет, не спросил. Раздеваюсь.
— Войска римлян подступили к городу ночью и расположились лагерем, — доносится голос сестры из нашей комнаты.
Выглянула мама из кухни.
— Что ты так поздно, сынок?
— Собрание было.
Сестра умолкла. Это она прислушивается к тому, что я скажу.
— Садись кушать.
Есть мне не хочется. Я наелся у Дмитрия. Но мама почему-то не любит, чтобы я бывал у него. Она уважает Дмитрия, это я знаю. Но когда услышала про женитьбу Дмитрия, всякий раз, как скажу, что был у него, настроение у неё меняется. Ласковые искорки в её глазах гаснут. Верхние веки опускаются ниже, глаза делаются меньше. В них появляется грусть. И возле губ отчётливее обозначаются морщинки.
— Голодный я как волк, ма! — говорю я, вымыв руки и садясь к столу напротив отца.
Он косится на меня. В глазах его замечаю слабую усмешку. Значит, на работе у него ничего плохого не случилось, он в хорошем настроении. Ем суп. Вспоминаю всё, что произошло в канцелярии. Улыбка просится на лицо. Сдерживаю её. Рассказать? Нет, не буду. Пусть ничего не знают. Примут в комсомол, принесу и покажу билет.
— Какие новости у академика? — говорит отец.
— Сегодня не вызывали, — говорю я.
Просто так мы с отцом не беседуем никогда. Он или поучает, или что-нибудь рассказывает из прошлой своей жизни. О чём бы поговорить с ним? Не знаю!
— Спасибо, ма! — говорю я.
Сестра пишет что-то.
— Всё зубришь? — подмигиваю ей. — Давай, давай. А то двойку схватишь!
Она не отвечает. Беру рассказы Чехова, ложусь на кровать. Полежу немного. За уроки приниматься не хочется. Завтра сделаю. Когда я был меньше и, совершив какой-нибудь проступок, каялся перед мамой и она прощала, навсегда прощала, говорила, что не вспомнит об этом проступке, мне становилось легко, весело. Я давал клятвы себе, что не стану больше баловаться. Такое же чувство владеет мной сейчас, оно ещё сильнее прежнего. Читать, лежать не могу. Ухожу на улицу…
5
На следующий день я получил в райкоме комсомола уставы, бланки анкет, инструкции. Радостное настроение сбилось разговором с секретарём райкома, молодой женщиной Скворцовой. Она в сапожках, в чёрной юбке и в кожанке. Лицо у неё смуглое, глазницы тёмные. Она курит.
— Ты всех ребят из класса хорошо знаешь? — спросила она, когда я ей представился. Затянулась, выпустила дым.