Читаем Проселок полностью

Его помиловали. Развязали, отвели в туалет (он долго стоял там, забыв, собственно, зачем пришёл), вернули всё кроме часов — их почему-то не оказалось в «описи» — и потребовали в уплату за «услуги» тридцать тысяч.

В доказательство бедный Саша предъявил квитанцию, где была означена сумма и учреждение, о котором он поведал с затаённым, однако проскальзывающим в глазах и прорывающимся в дрожании голоса некоторым страхом.

Один из нас, внимающих этой печальной повести с глубоким интересом и состраданием (уж больно не вязалась она с обликом рассказчика, основной чертой которого была незаметность), инженер-оборонщик и человек рассудительный, подвёл черту. Он сказал, что из этой истории можно сделать троякий вывод: во первых, приспособление надо бы назвать не «испанский», а «российский сапог», во-вторых, признать, что всякий, независимо от возраста, пола и профессии в нашей стране может подвергнуться пытке и, в-третьих, никому не мешало бы немного побыть в такой передряге, чтобы «почувствовать вкус» нашего жестокого века. При этом он сослался ещё и на Буковского, который якобы сказал где-то, что «всякому у нас было бы полезно посидеть лет пять-семь, но не больше десяти». На это мы возразили: не обязательно (говорят на Кавказе) съесть целого барана, чтобы почувствовать вкус баранины.

Тут снова заговорил Саша Горфинкель. Оказалось, он не закончил, В тот день, сказал потерпевший, он «лечился» пивом, и уж было совсем показалось ему рана затягивается (подразумевалась, по-видимому, душевная травма), тем более что симпозиум благополучно подошёл к концу, и никто из коллег не заподозрил даже о сашином приключении; обратные билеты в кармане, купе… но когда утром следующего дня на подъезде к Москве он выбрался в коридор и посмотрел в окно на восходящее солнце, оно привиделось ему чёрным.

Тяжелейшая депрессия продолжалась несколько дней, она была явно спровоцирована снадобьем, которое ввёл ему в кровь столь нехитрым способом милицейский эскулап. А возможно что и «пытками двадцатого века». Как бы то ни было, Саша с тех пор не может без содрогания смотреть на спиртное. А ведь как любил!…

Да. Диалектика… Все призадумались, потупились, углубившись в игру. Закон тождества… всё действительное разумно… Молчание вновь нарушил хозяин дома, доцент Кошкин:

— Друзья мои, я хочу вам рассказать свою собственную историю. Она, пожалуй, не уступит сашкиной, но если то, что мы сейчас слышали, смахивает скорее на фарс, то моя, поверьте, истинная трагедия. Давайте на время отложим карты.

Это была необычная просьба. Мы никогда не прерывали игру, даже если о чём-то спорили, игра была своеобразным «бегством от действительности», предохранительным клапаном. Однажды, раз и навсегда, мы как бы молча пришли к соглашению, что играя только и можно переживать трудные времена, но если угодно хозяину дома, то разумеется… Мы знали о его семейных неприятностях, недавно он похоронил мать. Сын воевал в Чечне. Последнее было особенно тревожно, просто ужасно (каждый ставил себя на место отца и втайне содрогался). Эта война с народом, подлая, дикая, варварская единодушно признавалась нами отрыжкой канувшего в Лету, но ещё смердящего тоталитаризма. По понятным причинам она была самой запретной из всех запретных тем нашего собрания.

Мы приготовились слушать. Кошкин помолчал, как бы решая, с чего начать, а когда заговорил, то противу наших ожиданий — в голосе его не зазвучали трагические ноты, он просто начал рассказывать, как мог бы например говорить о деле хотя и любопытном, но мало его касающемся. Уверенное, твёрдой поступью шагающее повествование человека много пережившего, но и много понявшего на склоне лет. Все мы давно уже перешагнули пятидесятилетний рубеж, у всех не ладилось со здоровьем, и в этом Кошкин служил для нас своего рода отрицательным примером. С младых ногтей его преследовали всяческие болезни, недомогания, жестокие головные боли и бог знает что ещё, но, как правило, врачи затруднялись с диагнозом и по большей части списывали сии «болячки» по ведомству некоего загадочного невроза. И то верно, хотя он и не выглядел богатырём, тем не менее предположить в нём угнездившиеся недуги на первый взгляд было совершеннейшим образов невозможно.

Но сегодня он был особенно свеж, бодр, вроде бы как даже радостен, рассказ начал с улыбочкой (она случилась, мы с изумлением отметили, при слове «трагедия» — усмешка такая кривоватая), а посмотрев назад, каждый из нас легко обнаружил: со дня похорон матери Кошкин переменился неузнаваемо, не болел, ни на что не жаловался и даже упоминая иногда о воюющем сыне (тот не писал, но совсем недавно якобы передал привет через товарища, зашедшего по пути домой, в Углич, благо ехал с Савёловского вокзала, который, будучи рядом, и сейчас голубел в окнах кошкинской квартиры; товарищ этот порвал контракт и уволился из «внутренних войск), — так вот, сказав что-то недавно по поводу «героев чеченской битвы», сказал это с такой злостью, что мы, право, немало удивились. Ведь знали же, какая боль душевная… Но, оказалось, ничего не знали.

Перейти на страницу:

Похожие книги