Тяжелые веки не приподнять. Горят засиженные мухами лампочки, как в домике на туристской базе. Сторож, бросив на пол перед камином вязанку дров, наклоняется развести огонь. Его широкий зад, обтянутый штанами, похож на воловью тушу. Всю комнату заливает красный свет. Но это не отблеск огня в камине. Это пришла лыжница, о которой они говорили вчера вечером. Наверное, заночует здесь. Она снимает красную куртку, поднимая вверх руки, и под складками шелка обозначаются груди. Сторож, три месяца не видевший женщины, напряженно застыл, но лыжница не замечает его. Она поворачивается к Мартину. Плечо у нее гладкое — Мартин чувствует его под своими пальцами, — плавные толчки ее тела отдаются в его крови, и он ощущает то блаженство, которое испытывал только в первые любовные ночи… «Это белая смерть, — мелькает в его Сознании. — Я забыл пластинку на батарее, она размякнет…» — вспомнилось ему, и больше он ни о чем не думал, вися под пронизывающим ветром…
Потом сквозь сон он различил луч карманного фонарика, шарившего по его лицу. Увидел людей, которые бежали, что–то возбужденно крича. Увидел дома — без стен и крыш, одни ярко сияющие окна. На двигающихся сиденьях подъемника заметил фигуры, торчащие у них за плечами лыжи. Какие–то туристы, весело болтая, поднимались яверх и, как ангелы со сложенными крыльями, исчезали я небе…
«Отберите у него документы! — кричал тот, что держал яарманный фонарик. — Не хватало в тюрьму сесть из–за того дурака! Оштрафовать его надо! На сто левов! Заплатит как миленький! Не знаешь, что дорога работает до пяти, ну и виси хоть до утра!»
Потом, когда Мартину растерли снегом лицо и руки и повели к ближайшему дому, тот, что шарил лучом фонарика по его лицу, словно все еще не верил, что снятый с сиденья человек жив, сказал: «Ну, брат, повезло тебе! Автобус с итальянскими туристами опоздал, и я пустил дорогу, чтобы поднять их в гостиницу наверху. А не то…»
Мартин пробовал шевелить закоченевшими ногами. Ощущал аромат чая, слышал стук вилок, казавшийся ему праздничной музыкой, и ему все еще грезились золотые крылья лыжников, возносившихся в небо…
(Зал аплодировал. Клоун, закончив номер, раскланивался на другом конце арены, и Мартин видел, как ослепительно сверкают спицы его велосипеда в глазах сына.)
Бледнели в его памяти многие встречи и разговоры, но больше двух десятилетий Мартин носил в своей душе воспоминание о наборщике, с которым после армии работал я многотиражке… Теперь, думая о своем сыне, Мартин снова мысленно переносился в тот южный городок.
Наборщика звали Йовчо Стоименов.
Приходя по утрам в редакцию, где помещалась и типография, Мартин неизменно заставал там Йовчо: тот завтракал, постелив газету, — отрезал сало тонкими ломтиками и, подержав их на печке, пока не зарумянятся и не изогнутся, зажимал между кусками хлеба. Угощал Мартина, потом вставал за наборную кассу и принимался набирать текст. Он наклонялся за свинцовыми буквами от ячейки к ячейке в усвоенном от отца — тоже наборщика —- ритме, и это взбадривало его, даже веселило. В движениях его рук было что–то от изящества мастериц, ткущих ковры, или арфисток, перебирающих струны арфы, под пальцами наборщика не возникало сочетания цветов, не рождалась музыка. Свинец, с которым была связала вся его жизнь, рождал только мысли. И порой они были более серыми, чем металл, оседавший тяжелой пылью в его легких.
Наборщик жил на окраине городка, над крышами которого вздымались синеющие вдали хребты Родоп. Каждое утро, выходя из дому, он видел их иными: на заре они казались легкими и бесплотными, с шероховатостями, напоминавшими корку хлеба, который он перед уходом убрал со стола, а когда на них ложилась широкая тень тучи или сумрак надвигающегося дождя, они походили на расшатанные в основании каменные громады, готовые в любое мгновенье обрушиться на город.
Но горами наборщик любовался только по утрам, потому что в остальное время у него не было ни минуты свободной.
Днем к далеким хребтам обращался взгляд его трехлетнего сына. Он наблюдал за движением теней, за переливами цветов. Это занятие успокаивало больного мальчика и хоть немного разнообразило монотонные будни в старом доме.
Мальчик таял день ото дня. Кожа на его лице серела, локти заострились, одежда болталась на плечах, как на вешалке. И только его зеленые, похожие на отцовские, глаза оставались веселыми. Они провожали пчелу, чье жужжанье колебало цветы герани, или следили за дождем, что стекал по стеклу, смывая отраженное в нем лицо мальчика, которое потом проступало вновь.
Мальчик не знал, что на земле есть смерть, безвозвратное исчезновение, забвение. Душа его, несмотря на немощное тело, бодрая и неукротимая, спешила насладиться всем, что открывало ей окно, вобрать в себя трепет крыльев всех этих ласточек, жаворонков, бабочек, потому что в тяжелый час без них ей было не обойтись…