Мартин провожал глазами удаляющиеся огоньки малолитражки и думал: «Прослышал, значит, про мои семейные неприятности и помчался за тридевять земель, чтобы навестить меня. Понял, что мне сейчас нужен близкий человек… И ни тени обиды, что я за столько лет ни разу даже не вспомнил о нем…»
В недавней дружбе тоже могут быть и искренность и самоотверженность, и все же Мартин теперь больше верил в те дружеские отношения, которые зародились между людьми в трудные для них минуты жизни: в школьные годы, когда приходилось перетаскивать кушетки и выгоревшие тюфяки с одной квартиры на другую, в армейских конюшнях, где лоснятся крупы кобыл, а от шинелей разит мочой, или в больнице, где за окном сквозь осеннюю мглу чернеет силуэт облетевшего дерева, а больному кажется, что это подошел роковой, беспощадный час, прильнул к окну и ждет…
Жизнь успела научить его, что особенно много друзей появляется тогда, когда твой пост или доброе отношение могут быть выгодно использованы. Если, например, ты пишешь повести и прежде их почти не замечали, а теперь ты вдруг в центре внимания. Появляются статьи о новых поисках в твоем творчестве, тебя приглашают на телевидение, и ты, прекрасно зная, что твоя облысевшая голова будет выглядеть на экране совсем как круглый сверкающий шар, не без гордости воссядешь под ослепительными лучами юпитеров. Осветители, стараясь как–то притушить сияние твоего темени, похожего на полную луну, готовят тебе приятную встречу с телезрителями. А телезрители сидят у себя дома: в шлепанцах, стригут ногти, готовят за детей уроки и, попивая чай или посасывая тоненький кружок лимона, бросают взгляд на экран, по которому пробегают, потрескивая, серебряные полосы, разрезающие твою голову надвое — как раз над бровями. Слушают, как ты заикаешься, потому что режиссер забрал шпаргалку («Извините, со зрителем надо общаться!»), и замечают: «Кто это придумал показывать такое занудство в субботу вечером? Ничего повеселее не нашли?»
И выключают телевизор.
Завтра, когда от тебя не будет уже никакой корысти, толпа друзей начнет редеть. И осветители уже не будут хлопотать вокруг твоей лысой макушки, потому что на экране предстанет другой автор — более фотогеничный и более уверенный в себе. И сразу несколько газет поведут разговор о его вкладе в новеллистику…
«Тогда ты сможешь оценить, — горько усмехался Мартин, — бескорыстное отношение к тебе скромного техника почтового отделения, которого гимназисты презрительно дразнили Сорочьим Яйцом. Вспомнишь его квартирку и детишек, которые, сидя рядышком, как птенцы в гнезде, не сводят восхищенного взгляда с друга своего отца. Снова увидишь перепачканные мукой руки его жены, увидишь, как она, когда все уже легли спать, раскатывает тесто для слоеного пирога. Тесто пузырится, и сквозь пузырьки просвечивают конфорки печки. А ты смотришь на все это, и на душе у тебя бесконечно тепло…»
Он забывал, что человек порой напоминает дом со множеством дверей. Стоишь перед одной из них, уверенный, что она единственная, видишь на пороге добрую, внушающую доверие улыбку. И не подозреваешь, что из–за другой, чуть приоткрытой двери выглядывают лицемерие, зависть, подхалимство. Они скрыты темной створкой, но если бы ты мог их разглядеть, то понял бы, что они очень точно повторяют черты того, кто, улыбаясь, стоит перед тобой.
Мартин, по натуре доверчивый, в молодости не замечал этой двойственности в людях. Вернее, замечал, но считал ее чем–то неестественным, и если что–то смущало его порой, то он, скорее, винил себя за чрезмерную мнительность.
Он давно обратил внимание, что любимый им, душевно близкий ему человек начинает жить в его сознании какой–то особой жизнью. Его образ, нарисованный самыми светлыми красками, оставался неизменным на протяжении многих лет, хотя реальный человек старел, снашивал не один костюм, надевал толстые роговые очки или лечился минеральными ваннами от ревматизма. Эти две половинки человека, странно разделенные в сознании Мартина, существовали независимо одна от другой до той минуты, пока не наступало разочарование. Тогда прежний, так долго хранившийся в его душе образ терял свои очертания, краски меркли, будто их тронула плесень. Она глубоко проникала во все складочки этого образа, и Мартин был почти уверен, что, стоит дотронуться до него рукой, и он распадется, превратившись в горстку праха. А человек, с чьим двойником происходила такая метаморфоза, продолжал, помахивая зонтиком, разгуливать по улицам. Идет, ни о чем не подозревая, и только сердце его нет–нет да пронзит мгновенная боль.
Это, наверное, в него впивались щупальца плесени…