Читаем Прощай, Акрополь! полностью

Родители по целым ночам не смыкали глаз. Ребенок был неспокойный, заходился плачем, личико его синело, а свистящие хрипы напоминали звуки, доносившиеся с перрона в тот дождливый день, когда Американец пил пиво в станционном буфете. Савестия, прижав девочку к груди, принималась ее укачивать. Она задевала плечом веревки, тянувшиеся через всю комнату, и белые пеленки тоже начинали раскачиваться; наконец ребенок успокаивался, и мать спешила прилечь хотя бы на полчасика — она знала, что скоро ее снова разбудит плач дочери и ей придется расстегивать сорочку, еще липкую от невысохших капель молока, и чувствовать голыми ступнями холод земляного пола.

Когда Магдалене (так назвали младенца) исполнился год, Американец решил сделать дочке подарок. Он отлил из парафина маленькую птичку — руки его еще не забыли тонкостей ремесла — и приделал к ней пружинку от бельевой прищепки. Стоило теперь дотронуться до крылатого создания, и оно, дрожа крылышками, готово было взлететь. Дочка засмеялась, загугукала и протянула ручонки, но не сумела удержать игрушку, и птичка упала на пол. Она не разбилась — внизу был постлан мягкий, бархатистый детский смех, — а только беспомощно обратила к потолку бусинки своих глаз.

С этого дня у Американца снова родилось желание делать игрушки, и дом наполнился запахом парафина — мастер начал творить чудеса.

Илия Американец продавал своих птичек во время деревенских праздников. Когда он появлялся на свадьбах и гулянках, за ним гурьбой бежала детвора — восхищенная свита отнюдь не стремилась приобрести пестрокрылый товар, ее привлекал сам диковинный мастер.

Он шествовал впереди ребячей толпы, украсив шляпу птичками. Это была та самая старая широкополая шляпа, омытая еще дождями далекого штата Огайо. Она крепко прижимала мастера к земле, потому что стоило его шедеврам сговориться и разом взмахнуть крыльями, как он оторвался бы от земли, поднялся над улицей и в мгновение ока исчез бы в небе. Но птички из парафина были не способны па такой заговор, ведь мастер нужен был не только своей дочурке (каждый вечер он высыпал к ее ножкам, обутым в вязаные тапочки, горсть звенящих монет, которые, описывая круги, катились по полу, а девочка, смеясь, догоняла их), он нужен был всем нам.

Через мое детство прошел человек, над шляпой которого порхало множество птиц. Тогда я не нашел времени его поблагодарить. Да и сам он едва ли сознавал свою роль.

* * *

Не поблагодарил я его и позднее, когда гимназистом приезжал на летние каникулы и по вечерам сидел с ним на скамейке. Я стеснялся сказать, что его бледные опухшие руки (с них давно сошла краска и улетучился запах парафина) доставили мне когда–то так много радости.

Человек часто стесняется сделать доброе признание, ему кажется, что оно прозвучит неискренне. Куда легче он находит злые слова, не боясь огорчить даже самого близкого друга.

И еще одно заставляло меня быть сдержанным. Мне казалось, ему известно о том, что произошло между мной и Магдаленой в ту ночь, когда внизу, под нами, топтались лошади (девушки любят делиться секретами с матерями, а те в свою очередь не таятся от мужей), и он в душе испытывает ко мне неприязнь. Я понимал, что обидел этого доброго человека, у которого на свете не было ничего, кроме любви и доверия к дочери.

А Магдалена не любила отца. Ее раздражали его потуги что–то сказать — он растягивал слова, и они, прежде чем добраться до желтых яичных крошек, застрявших на его губах во время завтрака, долго булькали в горле; раздражала отцовская постель — сетка растянулась под тяжестью тучного тела, матрац слежался, и кровать походила ца большое корыто; раздражало и то, что он ничего не мог удержать в руках: ложка в них прыгала и суп расплескивался. Однажды, когда жир тонкой струйкой потек по его уже затвердевшей на груди рубашке, она не сдержалась. «Тебе надо повязывать слюнявчик, как малому дитяте!» — крикнула она.

Старик перебил все стаканы. Стоило ему взять тарелку, и она тотчас оказывалась на полу; ударившись ребром, она откатывалась в сторону, а падая плашмя, разлеталась вдребезги.

Савестия тоже стала раздражительной. Вернувшись с поля (он слышал, как к стене дома прислоняют мотыгу и железное острие скребется о каменную ступеньку), она, хлопнув дверью, проходила мимо кровати, в изголовье которой всегда стояла трость, с треском распахивала окно и злобно шипела: «Воняет, как в хлеву! Хоть бы до окна дотащился и проветрил. Полеживает…»

Он страдал, а у нее не было сил разделить эти страдания, она не могла смириться с жестокостью жизни. Сердце у нее еще было молодое. По ночам, когда она засыпала и лунный свет, перемещаясь в окне, угасал на трости Американца, ей снились грешные сны; она вскрикивала, объятая сладостной дрожью, просыпалась и, все еще храпя трепет улетевшего мгновения, смотрела па мужа. Его лицо, утопавшее в подушке, обрамленное ее белизной, было явственно различимо в полумраке; Савестия видела, что оно, бледное и безмолвное, как лицо покойника, обращено к небесам, а на веках — может быть, ей это только мерещилось — блестят слезы.

Перейти на страницу:

Похожие книги