Мы встретились на следующий же день в коридоре. Он выходил из узкой, как кладовка, ванной комнаты. Его худое, только что выбритое лицо с ямочками на щеках порозовело от холодной воды. Он шел, слегка покачиваясь, словно пол был скользкий. Я подумал, что, судя по походке, художник родился и вырос где–то на побережье и с детства привык к качающимся баркасам. Но по рукам, белым и гладким, сразу было видно, что он давно не касался не только весел, но и других грубых орудий труда, которыми простые люди зарабатывают себе на хлеб.
Он посмотрел на меня, дружески улыбнулся (улыбка собрала морщинки в углах его губ) и сказал:
— А, это вы — новый квартирант дядюшки Бориса? Очень приятно!
Когда он повернулся спиной, я заметил, что подтяжки под его темно–рыжим пиджаком (такой цвет бывает осенью у диких грушевых деревьев) врезаются в плечи. Он немного сутулился. В посадке его корпуса было что–то сосредоточенное, словно он наклонился к невидимому собеседнику и прислушивается к его словам.
Когда по утрам я собирался выйти на улицу, он всегда просил меня купить хлеба и помидоров, при этом долго рылся в ящиках, разыскивая талончики на хлеб. Помню, как я впервые переступил порог его комнаты. Когда я принес ему хлеб, он положил его в угол на подрамники, подвинул стул к мольберту, постелил на него кусок холста и поставил тарелку с помидорами — они горели таким ярко–оранжевым цветом, что казались нарисованными… Оп ел помидоры и стряхивал с пальцев желтый сок, ел с охотой, не прибегая к ножу, жмурясь от удовольствия, так едят землекопы или рыбаки, сидящие на досках причала, покрытых липкой рыбьей чешуей, чешуя коробится и серебрится на солнце.
— Так я ел на дунайских пристанях, и хлеб там отдавал рыбой. Ел прямо в лодке, падая от усталости. Я был мальчишкой, и все мне доставляло истинное удовольствие, которое исчезает с годами, — сказал художник, приглашая меня за трапезу.
Хлеба и помидоров хватило бы нам обоим, но, глядя на многочисленные полотна, с которых смотрели на нас десятки глаз, я подумал, что, если художник вздумает пригласить всех этих людей и они возьмут хотя бы по ломтику, мне придется опять бежать в лавку. Но художник их не приглашал, и они занялись своим делом: сновали по берегу среди лодок, носили на плечах рыболовные снасти, в которых трепыхались отблески холмов и прибрежных ракит.
— Как видишь, я никогда не бываю один, — сказал художник, проследив за моим взглядом. — Даже ночью мне есть с кем поговорить.
А бессонница посещала его часто. Я слышал, как по ночам в его комнате скрипят половицы. Со временем я привык к этому скрипу и стал различать, когда художник собирается работать (на другой день он все равно соскоблит краску и начнет все сначала, потому что краски, положенные при электрическом свете, будут его раздражать), а когда, поглощенный своими мыслями, просто ходит из из угла в угол… Однажды, возвращаясь домой поздно, я увидел, как в темном окне, освещенном лишь светом уличного фонаря, движется его седая голова, похожая на облако, гонимое ветром (волосы свободно спускаются до плеч, отливая старым серебром).
Его мольберт стоял посреди комнаты — деревянная тренога напоминала мне вышку из лесин, которую ставят у нас в горах, отмечая высоту над уровнем моря.
Он любил, перед тем как начать работу, выстроить вдоль стен подрамники с уже натянутым и загрунтованным холстом и, засунув руки в карманы, прохаживаться среди них, стараясь сосредоточиться.
Белое полотно будило в нем воспоминания о деревенском зимнем утре: окна затянуты инеем, в серединке стекла мутное пятнышко — растопленный дыханием глазок. Со стрехи свисает длинная сосулька и звенит, перекликаясь с песенкой невидимой синички. Он спускается со ступенек родного дома (снег начал подтаивать, и ступеньки скользкие), проходит, наклонив голову, под ветками айвы, которые пригнулись от тяжести мокрого снега, и направляется в сторону холмов. Белый снег слепит глаза, и художник ищет какой–нибудь веселый цвет — сине–зеленую грудку синички или разгорающуюся при полете лимонно–желтую шейку пчелоеда, — но его окружают лишь высокие сугробы и влажные коричневые ветки, очерченные кромкой снега.
Вот слышится голос сойки, такой резкий и тревожный, что воздух колеблется и с веток на тропу сыплется снег. Сойка сидит на кизиловом кусте. Куст от ее крика вздрагивает, и из–под снега появляется кисть красных, мелких, как бусины, ягод. Освободившись от тяжести снега, куст выпрямляется и становится похож на коралловый отросток.
Рядом, за кустом, трепещет сойка. Это не птица, а дрожащий веер — он то закроется и притворится голым сучком, то с резким взмахом снова раскроется и засияет в воздухе всеми цветами радуги.
Я вспоминаю, какие мы устраивали в детстве силки, чтобы поймать эту хитрую пичужку.