— В чем скажем, в том и будешь, понял? Пойдем, все мне покажешь. А если успел что утаить, мне тебя, мужик, будет жалко. Сечешь? И не торопись, еще вскрытие будет. Много еще чего будет…
А еще полчаса спустя он позвонил Турецкому и рассказал о том, что произошло еще вчера вечером на площади перед аэропортом…
Видел бы он в этот момент Александра Борисовича!
Турецкий тигром метался по комнате, а когда пробегал мимо стола, стучал по нему с такой яростью, что ножки едва не подламывались. Потом наконец взял себя в руки, рухнул на диван, сжал виски ладонями и стал думать.
А положение-то было — не ахти! Уже завтра он собирался начать работу с Балдановым. И показания Нестерова были бы ой как кстати!..
Но оставались же аудиозаписи его разговоров с Филиппом. И он подумал, что показания Бурята в конечном счете должны «перевесить», грубо говоря, свидетельства Нестерова. Ведь представляют действительный интерес для следствия лишь те эпизоды, в которых речь идет о конкретных делах, а таких в долгой записи всего два-три.
У него не было достойного выхода, кроме единого, который, впрочем, хотя никакой фальсификацией и не пах, однако сам по себе был, конечно, не очень чистым, не корректным, как выражается ученый народ. Но ничего другого не оставалось, и Александр Борисович вызвал Голованова, заявив ему:
— Усаживайся, включай магнитофон, будем с тобой в срочном порядке готовить протоколы допросов покойного Нестерова.
Сева так и отпал.
— То есть как?! — подумал и добавил: — А может, помогли?
— Филипп там работает. Наезд, несчастный случай, мать его! А у меня завтра Бурят на очереди!
— Понял. Но здесь же у нас все-таки не филькина грамота, — он засмеялся над неожиданно пришедшим в голову сравнением, — а серьезная работа нашего Фили… черт знает что… Значит, наверное, лучше оформлять не как официальный протокол допроса, а как его запись и расшифровку с согласия свидетеля. Оно имеется. Но как же его угораздило?
— Филя работает… — повторил Александр Борисович. — Там у Нестерова в сумке остались какие-то важные бумаги. Я не верю в приятные неожиданности, но все-таки, а вдруг? Позже позвонит, но давай и мы не будем терять времени. Да, а что же теперь с Катериной-то?
— Я бы ей ничего не говорил. До полного выздоровления. Уехал — и все. Пусть лучше разочарование в человеке, чем такой удар. Может не оправиться.
— С чего ты взял?
— Демидыч как-то сказал, что она начинает сиять, когда о Генке этом несчастном речь заходит.
— Они разговаривают?
— Ну… так… — И Голованов отчего-то смутился. — Больше о жизни…
— Понятно, что не о смерти!
5
Он чувствовал себя отвратительно, в первую очередь, потому, что знал — придется лгать. И при этом искренно смотреть в глаза, сочинять, чтобы у нее и тени сомнения не появилось. Отвратительная миссия! Но избежать ее тоже невозможно.
За прошедшие дни Катерина настолько окрепла внутренне, что суровая Ангелина Петровна даже разрешала ей немного сидеть. Правда, о переводе в общую палату речи пока не было, так просил Турецкий.
И вот теперь он сидел рядом с ее кроватью и на все лады пел осанну Геннадию Вадимовичу Нестерову. И было за что.
Прилетел Филипп и привез с собой сумку Гены. «Какие-то бумаги» оказались всего-навсего длинной, на десяток страниц, исписанных мелким, но четким, как у большинства военных почерком, исповедью Нестерова обо всех событиях, связанных с гибелью вертолета. И назвал он свой кропотливый труд — явкой с повинной, а в скобках — чистосердечным признанием. И буквально все, над чем трудились целую ночь напролет Турецкий с Головановым, Гена изложил самостоятельно и — то ли ему не отказало чувство юмора, то ли он решил, что так надо делать и в самом деле, — в конце каждой из десяти страниц стоял его автограф, с припиской: «Сделано собственноручно и без всякого давления со стороны, что и подтверждаю».
Хоть плачь, хоть смейся… Но первого хотелось больше.
Это он специально просил у Филиппа разрешить ему потянуть несколько дней, а не лететь сразу. «Явку» оформлял… дурак… чистая душа…
Но больше всего потрясла приписка в самом конце, сделанная на отдельной странице. Это чтобы ее можно было безболезненно вынуть из «протокола». Но — оставить на память.
«Если со мною случится что-нибудь неожиданное, хотя я надеюсь, что не случится и пронесет нелегкая, прошу передать Катерине Ивановне Пшеничной, что я, оформляя свою явку, думаю все время только о ней. И когда я ей говорил там, возле обломков машины, что лично виноват во всем, я клянусь, что не лукавил. Просто не знал тогда всех обстоятельств дела и еще был ослеплен. В чем искренно признаюсь. И прошу у нее прощения за все горе, которое доставил, совершенно того не желая. А еще я прошу простить мою вину и семьи тех, которые погибли. Я знаю, что простить все равно нельзя, и унесу свою вину в могилу. Геннадий Нестеров… апрель, Западный Саян».