Но Эли не пошел домой. Он вынес коробку с одеждой, положил ее в машину. Ночь стояла теплая, звездная, и он принялся объезжать улицы Вудентона, одну за другой. Но за длинными палисадниками перед домами горожан, кроме неприветливых, светящихся желто-оранжевым светом окон, нельзя было ничего различить. Звезды надраивали багажники на крышах фургонов, стоящих на подъездных дорожках. Он, не спеша, катил по городу — туда, сюда, в объезд. Не слышно было ничего, лишь шуршали шины на плавных поворотах.
Какой покой. Какой неслыханный покой. Когда еще дети могли так мирно спать в постельках? Родители — вопрошал себя Эли — были так сыты? Горячей воды сколько угодно? Никогда. Никогда — ни в Риме, ни в Греции. Никогда — даже за крепостными стенами — города не наслаждались таким благополучием! Чего ж удивительного, что они хотят сохранить всё, как есть. Ведь здесь как-никак покой, безопасность — разве не этого веками добивалась цивилизация. Вот и Тед Геллер при всей его дубоватости ничего другого не хочет. Ничего другого не хотели его отец и мать у себя в Бронксе, и дед и бабка в Польше, и родители деда и бабки в России или, скажем, в Австрии, или там куда бы или откуда бы они ни убежали. Да и Мириам тоже ничего другого не хочет. И вот и покой, и безопасность — всё это их: семьи наконец могут жить в этом мире, даже еврейские семьи. А что, если после стольких веков общине без жестоковыйности или там толстокожести не защитить эту благодать? Что, если все бедствия евреев оттого, что они слишком часто шли на уступки? А поддаваться никак нельзя — это закон жизни… Так развивалась мысль Эли, а тем временем он миновал железнодорожную станцию, припарковался на темной автозаправке «Галф», вышел из машины и вынес коробку.
На горке в одном из окон мерцал свет. Что, интересно, поделывает Зуреф у себя в кабинете? Убивать детей он вряд ли убивает. Изучает никому не понятный язык? Блюдет обычаи, хотя никто не помнит, что они означают? Мучается муками, которыми перемучилось уже не счесть сколько замученных поколений? Тедди был прав: чего ради держаться всего этого? Как бы то ни было, если человек ничем не хочет поступиться, пусть не надеется выжить. Мир стоит на взаимных уступках. Что толку так терзаться из-за какого-то костюма? Эли даст ему последний шанс.
Поднявшись на горку, он остановился. Вокруг — ни души. Он пошел по лужайке, осторожно опуская ноги в траву, слушал, как чавкает дерн, когда ботинки вминают в него влагу. Огляделся по сторонам. Вокруг — ничего. Ничего! Обветшавший дом — и костюм.
На крыльце он юркнул за колонну. Ощущал: кто-то следит за ним. Но на него смотрели одни звезды. А у его ног, где-то вдали, сверкал огнями Вудентон. Он опустил коробку на ступеньку у парадной двери. Просунул руку под крышку — проверить, не выпало ли письмо. Нащупав письмо, засунул его поглубже в зеленый костюм — с зимы он еще помнил его на ощупь. Что бы ему догадаться добавить еще и лампочки. Он снова юркнул за колонну, и на этот раз на лужайке кто-то появился. Так Эли увидел его во второй раз. Он смотрел на Вудентон, еле заметно продвигаясь к деревьям. Правой рукой он бил себя в грудь. При каждом ударе из груди его исторгался стон. И какой стон. От такого стона волосы встают дыбом, сердца перестают биться, глаза льют слезы. Все это, притом разом, произошло с Эли — и если б только! Им завладело какое-то чувство, чувство такой глубины, что для него не подыскивалось слов. С ним творилось что-то непостижимое. Он прислушался: слушать стон было не больно. А вот стонать так — больно или нет, гадал он. И сейчас же: услышать его, кроме звезд, было некому, попытался застонать. Да, больно. Но не от жужжания вроде того, как жужжит шмель, такое жужжание рождалось в глубине гортани, раздувало крылья носа. Боль причинял гул, уходивший вовнутрь. Он жалил и жалил изнутри, а стон от него становился еще пронзительнее. Оборачивался воплем, даже не воплем, а громкой, безумной песнью, завывал в колоннах, колыхал траву, длился и длился, пока странная фигура в шляпе не повернулась и не раскинула руки — в темноте она могла сойти за пугало.
Эли пустился бежать, и, когда добрался до машины, болела лишь шея там, где по ней, когда он увиливал от рук бородача, хлестанула ветка.
А на следующий день у него родился сын. Но родился он только после полудня, а до полудня еще много чего случилось.
Сначала, в половине десятого, зазвонил телефон. Эли вскочил — прошлой ночью он, толком не раздевшись, рухнул на диван — и сорвал трубку, из нее уже неслись вопли. Когда он прокричал в трубку «Алло, слушаю», он был уверен, что звонят из больницы, чуть ли не слышал ее запах.
— Эли, это Тед. Эли, он
— Кто одет?
— Да бородач. Одет по-людски. И костюм на нем — шик-блеск.
Упоминание о костюме, отодвинув все остальное, вмиг вернуло Эли к настоящему.
— Какого цвета костюм?