«Вспоминая лакомую гладкость ее долголягих ног, оттененных штриховым пушком снутри, Цептер грезил — вот подойду, вот трону, но соглядатай, живший в нем безотлучно, принимался мерзко хихикать, и образ таял, как колышущееся дымное кольцо, выпущенное усатым весельчаком в душной берлинской пивной на потеху честной компании. (Стук кружек, гогот.) Меж тем крался изразцовый вечер, и закат краснел, смущаясь, что опять не поспел вовремя, и подаваясь взад-вперед в такт дребезгу трамвая, под его звяканье, подобное осипшему дверному звонку…»
— Достаточно, — безапелляционно прервал Колесников. — Подзапустили. Надо бы нам с вами не откладывать до марта… Но ничего, ко мне теперь часто с Набоковым приходят. Есть безотказные приемы. Прошу вас, никакого волнения… тьфу, какой заразный! — Экзорцист тряхнул головой, отгоняя непрошеную цитату. — Могут быть неприятные покалывания и легкое головокружение, но это быстро пройдет. Сосредоточьтесь и слушайте внимательно. Если возникнут вибрации, не пугайтесь. Если затошнит, не удивляйтесь. Когда я подам знак, выпейте это. — Он кивнул девушке, и она тут же извлекла из стоящего в углу холодильника литровый пакет молока «Милая Мила».
— Холодновато, — пощупал Колесников. — Дашенька, подогрейте до температуры парного… и подуйте в соломинку, чтобы вспенилось. Раз, два, три! — Он сделал стремительный пасс в сторону длинноволосого, и тот безвольно поник в кресле, сраженный гипнотическим сном.
Колесников стремительно подошел к книжному шкафу и почти наугад, как бы в трансе, извлек толстый красный том. Голос его зазвучал тяжело и властно. Даша поспешно сунула в вялую руку пациента круто посоленную ржаную горбушку и встала наготове с подносом.
«И вот в нелегкое это время скупо и неярко, словно стыдясь неурочного часа, расцвела любовь Федора Морозова и Клашки Никульшиной. Они не ложились теперь, как когда-то, в пахучие травы, не гулевали, взявшись за руки, по зареченским лугам, любуясь, как зажигаются звезды. Наработавшись бок о бок в тех самых лугах, они присаживались приморить усталость, и Клашка доверчиво мостила головенку на его мосластые колени.
— Что ж закрепшее вино в ковшике носить? — спрашивал Федор. — Расплещется! Не томи, Кланя!
— Не могу я допрежь свадьбы, Федя! — разрумянясь от стыда и доверчивого девичьего желания, отвечала Клашка. — Как я людям в глаза посмотрю, как мамане отвечу?
Хмыкал да гмыкал Федор, а вокруг духмяно возрастали горькие сибирские травы…»
При этих словах руки длинноволосого беспокойно задвигались, словно ища, кого схватить. Даша поспешно сунула ему кружку, в которой пенилось подогретое молоко. Пациент осушил ее единым духом и сомнамбулически откусил полгорбушки, после чего сморщился и мелко затрясся.
«Сильно и часто вздымалась Клашкина крепкая грудь, увлажнились чуть раскосые глаза.
— Люб ты мне, Федя! — выдохнула она и, рванув на тугих грудях платье из застиранного ситчика…»
Длинноволосый содрогнулся всем телом и прерывисто вздохнул, как человек, сдерживающий рвоту.
— Не сдерживайтесь! — повелительно воскликнул Колесников.
Длинноволосый открыл рот. В воздухе запахло хорошим парфюмом и альпийским медом. Внезапно пациент закашлялся, и изо рта у него вылетела небольшая серая бабочка, больше напоминавшая моль, покружилась над длинноволосым, словно изумляясь, как могла выбрать такое непрезентабельное жилище, и вылетела в заблаговременно открытую Дашей железную дверь. Все произошло так быстро, что Коркин не успел опомниться.
— А что такая маленькая? — полюбопытствовала высокая темноволосая девушка из угла.