Десять с лишним лет назад, когда мы были вместе всего несколько месяцев, я попеняла Пьетро за то, что он недостаточно серьезно относится к моим ночным кошмарам. В детстве бабушка по отцовской линии учила меня не молчать о плохих снах. «Если не расскажешь, ты от них не освободишься», — поясняла бабушка, и теперь, когда ее больше не было на свете, если Пьетро не проявлял сочувствия, я не могла ничего рассказать и ни от чего не освобождалась. С того дня он стал справляться о том, как я спала. Замечая, что я резко просыпаюсь посреди ночи, старался успокоить, а утром непременно просил: «Расскажи, что тебе приснилось». Я пыталась рассказывать, но это не помогало, ухищрения вообще не помогают, если переносишь их из одной эпохи в другую. Воспоминания должны оставаться воспоминаниями, а не разрушать настоящее. Зря я проболталась Пьетро о бабушке — возле нее, на большой кровати, пропитанной запахом старых простыней, рассказ складывался сам собой, а вот открыться мужу мне не удавалось. В эту ночь все повторилось, ни один из нас не был в настроении разговаривать, и это единство между нами было давним, таким же давним, как те времена, когда на страх мы отвечали желанием, а на кошмары сексом.
Схватив с ночного столика пластиковую бутылку воды, я сделала несколько жадных глотков. Муж коснулся моей спины с той усталой любовью, которая характеризовала наши отношения на нынешнем этапе, — любовью, переходящей в статичную привязанность, на короткое время создающей иллюзию общности и тут же вновь превращающей нас в два обособленных существа. Я выпила еще воды, Пьетро подержал меня за руку, я легла, он тоже лег, я устроилась на боку, муж повернулся сперва ко мне, затем от меня, отчего наши спины соприкоснулись. Наблюдать за мной сквозь сон — таков был его способ любить меня, способ, которым люди могут любить друг друга, проведя вместе свыше десяти лет. Наши тела больше не работали в общем режиме сна и бодрствования, каждый из нас сделался для другого неким амортизатором.
Секс — это язык, и мы с Пьетро много говорили на нем в начале наших отношений, когда я только сбежала с Сицилии, удрала из разрушенной молчаливой семьи, а он встретил меня в Риме, став товарищем, родителем, братом. Вместе с городом я обрела новую себя, а Пьетро всегда был рядом, и это трогало меня до глубины души. В те первые месяцы мы раздевались при каждом удобном случае, любили друг друга до изнеможения и были счастливы, не обращая внимания на знаки, предупреждавшие, что долго это не продлится: так, мы никогда не занимались любовью два раза подряд, а, удовлетворившись одним, тотчас отстранялись и принимались одеваться. Нам удавалось получить и дать все, что мы искали, за минимальное время; закончив, мы восстанавливали отчужденность, которая тоже была частью нашего притяжения. Но вскоре — слишком скоро для истории любви, претендовавшей на то, чтобы быть любовью всей жизни, — эта отчужденность превратилась в нашего врага. Тело перестало быть пространством общения, нежность вытеснили повседневные ритуалы, диалоги и хлопоты. Даже если мы ругались, ни один из нас не причинял второму страдания, мы жили словно в тени друг друга, Пьетро проявлял ко мне заботу, какой я не знала прежде. Некоторое время после того, как желание угасло, мы еще старались получить от секса взаимное удовольствие, а потом и это занятие стало бесполезным, точно старый словарь.
Я знала, что вина за происходящее лежит на мне. Это я первой замкнулась в себе, не имея привычки к открытости, к близости.
Тем не менее Пьетро стал единственным человеком, с которым я поделилась сокровенной историей о своем отце, и он принял мое прошлое как факт. Спустя три недели после знакомства (нам обоим было тогда чуть за двадцать) на наше первое настоящее свидание Пьетро явился с пакетом, в котором лежали синяя футболка для езды на роликах и дневник в твердом переплете. В тот миг я увидела в Пьетро человека, которого ждала. Он не знал, что в детстве я много каталась на роликовых коньках и много писала в дневниках, которые прятала в своей комнате. Однако выходило так, будто все это ему уже известно.
Я призналась Пьетро, что мой отец исчез, когда мне было тринадцать. «Не умер, а словно в воздухе растворился», — уточнила я, ожидая вопроса, который боялась услышать: «А почему вы с матерью не сделали ничего, чтобы удержать отца и мужа?»