Докурив, оба забухтели, закашлялись; Скворцов, встал с пенька, и они пошли по лесу, по лугу, вдоль осоки, вдоль камышей. Справа лежала прерывистая ломаная линия обороны, за ней — мрак, неизвестность, враги, Скворцов думал: фашисты стряпают подлые листовки, лживые, но есть в них и вполне реальная угроза уничтожить партизан, в этом они не обманывают, будут угрозу выполнять. Когда? Знать бы! И другое с такой мыслью соседствовало: великая правота за автоматчиком и философом осьмнадцати лет от роду, за Мошкаркиным Алесем. Для человека самое важное — чтоб дети и внуки остались после него, чтоб его корень не пресекся. А сколько в нынешнюю войну пресекается этих корней? Скворцов шагал по ночному лесу, и где-то шагала по ночному лесу Лида, партизанская связная. Скорей бы возвращалась в отряд. Пусть доживет до победы, и пусть у нее будут дети и внуки…
Уже четырежды Скворцов и Новожилов отправляли разведчиков за «языком»: сведения, почерпнутые у немецкого военнослужащего (и не тыловика, а строевика), нужны были позарез. Но разведчики возвращались ни с чем. То немецкие автомашины изменили маршрут и поехали не по той дороге, где была устроена засада; то нельзя было и подступиться: на шоссейке урчали танки, достань-ка «языка» из бронированной коробки; то полевой патруль обнаруживал разведку, поднималась пальба, и разведчикам приходилось уносить ноги и своих раненых. А на пятую ночь разведчики не ушли и пяти километров от лагеря: наткнулись на немецкий заслон, взяли левее — заслон, правее — заслон, еще правее, еще правее, сколько ни тыркались — всюду были немцы. С тем и воротились разведчики, доложили начальнику штаба. Тот сразу сообразил, чем это пахнет, и побежал докладывать Скворцову. И Скворцов тотчас оценил: каратели, прав Новожилов, обложили их, по-видимому, кольцом, да так аккуратненько, так тихонько, что партизанские наблюдатели этого не засекли; окружили пока лишь пехотой, технику потом подтянут. Так и произошло: наутро вокруг Черных болот, на лесных просеках и грунтовках зафыркали, заурчали моторы. Отдаленно и вместе с тем как будто близко это утробное урчание кружилось над верхушками хилых болотных елей и осин, кидалось от ствола к стволу, запутывалось в хаотичных переплетениях кустарниковых веток, в ведьминой метле. Мешок солидный образовался, отряд — в этом мешочке. Выберемся ли? Попадали уже в переплеты, и ничего, выбирались. С синяками. На сей раз будет трудно, как никогда? Не перегибай с предчувствиями.
Островки несдутого снега, подкрашенные солнцем, розовели на угорьях, розовый снег будто горстями срывало с веток, казалось, не ветер, а рев моторов сшибает снег и сосульки. Истончившиеся, как будто заточенные, сосульки разбивались, падая с веток, но Скворцов не слышал этого потрескивающего звона. В утренний час для него существовал лишь звук, рвущийся из нутра моторов, — фырканье, урчанье, рев. А затем еще один угрожающий, скребущий железом по железу звук — в небе немецкий самолет-разведчик. Невысоко кружась над лесом, выныривая из серо-белых облаков и вновь ныряя в них, он разбросал серо-белые листовки, розовевшие в солнечном восходе, как сами облака, как островки снега. Бумажные листки разлетались над болотами и полянами, планировали, спускались, взмывали, чтобы тут же резко упасть — ближе и ближе к земле. Торопятся загадить ее собой, зловонные. Скворцову принесли листовку, — вонь шибучая: повторяют, что было в прежних листовках, угрозы чередуют с посулами, только сдавайтесь. Погибнуть — можем, сдаться — никогда. Скорей рак на горе свистнет. А еще по-русски выражаются так: идите вы… понятно, куда? Не привыкший, в отличие от некоторых армейцев, к забубённой ругани, Скворцов выматерился осипшим шепотком.