— Понимаешь, — словоохотливо рассказывал ему по пути Епанешников, — занятный это тип — Абдулжалилов. Кем он только ни перебывал в области: вторым секретарем обкома комсомола, зав. военным отделом обкома партии, редактором газеты, помощником председателя облисполкома, секретарем Союза писателей несколько раз. Трезвый — ты к нему не подступишься: педант, пунктуален до болезненности, тарабарщину неї іен-клатурную знает назубок, произносить ее умеет с этаким, я бы даже сказал, шиком. Без „товарища” ни шагу и всех на „вы”. Просохнет — сам увидишь, ты еще с ним дерьма наглотаешься, он не из благородных, все забудет, как будто и не было. Но собьется с круга — сразу человеком запахнет, и ведь действительно не без таланта. К фокусам его здесь попривыкли, просохнет, снова в кабинет определят. У него это, говорят, еще до войны началось, он тогда с последней волной, уже в тридцать восьмом попал, когда в комсомоле работал. Неизвестно, какой ценой, но после Ежова сумел выскочить. Вот тогда первый раз и сорвался с винта. Пойми меня правильно, я лично к нему хорошо отношусь, только ты не заблуждайся, не строй иллюзий, он сломан, уже без хребта, а это значит, тварь ползучая, не более того…
Селение, которое вынеслось им навстречу из-за очередного бугра, совсем не походило на аул в классическом смысле этого слова: никаких тебе саклей, лепящихся к горе наподобие ласточкиных гнезд. Влад увидел скорее довольно унылого вида предгорную станицу, чем что-либо похожее на горское жилье: пыльное скопление однообразных хат под шифером и железом с несколькими каменными постройками в центре. Черкесск в миниатюре.
При всей невзрачности здешних построек дом матери ногайского классика оказался из самых неказистых: однокомнатный скворечник под старым, в ржавых потеках шифером, на пороге которого маячила старуха в платке и, держа над слезящимися глазами козырек ладони, всматривалась в них, словно с другого берега.
Она молча поклонилась им первая и молча же пропустила их мимо себя в дом. В ее окаменелости сквозило такое черное отчаяние, что, проходя рядом с ней, Влад отвернулся. „Господи, — мгновенно пронеслось в нем, — и моя бы вот так!”
В единственной. комнате этого скудного жилья, в углу, на чем-то вроде топчана, с сомкнутыми глазами, сжавшись, будто мерзнущий ребенок, в комок, лежал Абдулжалилов, не двигаясь и вообще не подавая признаков жизни. Это был уже не человек, а человеческая тень, источавшая животное зловоние и теплившаяся одной лишь горячечной тоской.
— Фазиль, — тихонько позвал Епанешников, — мы за тобой, тебя дома ждут. Фазиль!
После недолгого молчания тот разлепил гноящиеся глаза, остановился на Владе, губы его раздвинулись, обнажая провал желтозубого рта:
— А, это ты…
— Я за тобой, — как бы боясь спугнуть его хрупкое пробуждение, Влад говорил не двигаясь, — возвращаться пора.
— Хорошо, хорошо… Если ты говоришь…
Он был так по-детски жалок, этот вывернутый на чуждую ему изнанку и раздавленный чужой слабостью горец, что Влад не сдержал подступивших к горлу спазм, заплакал, но опять-таки не столько от сочувствия, сколько от бессильной ярости, хотя и здесь не понял, за что и на что.
"Какого черта, — только и отложилось в нем, — отчего все это?”
— Ладно, ладно, — снисходительно заворчал Епанешни-ков, — будет сентименты разводить. Давай его загружать. У меня еще воскресная полоса на столе.
По дороге забившийся в угол Абдулжалилов напряженно молчал и, только поймав на себе чей-то взгляд, пытался улыбнуться в ответ — слабо и благодарно.
Они завезли ногайца к нему домой, где их так же молча как и мать в ауле, приняла нестарая еще и довольно миловидная татарка, вызывающе не скрывавшая своего глубочайшего презрения и к ним, и к родному мужу, и, едва позволив гостям сложить его на продавленный диван в прихожей, с грохотом захлопнула за ними дверь. Старый муж, пьяный муж.
— Вот стерва, — в сердцах сплюнул, выходя во двор, Епанешников, — а стоит ему очухаться, она ему ноги на ночь моет, а если ему блажь в голову вдарит, то и юшку выпьет. Что за сволочная порода — человек, особенно — женщина…
В редакции Майданский встретил его внезапной новостью:
— Сверху приказано взять тебя пока к нам, так сказать, на стажировку, с дальнейшими перспективами. Цитирую по памяти. Поздравляю с прибытием на нашу каторгу, дорогой товарищ. Иди, оформляйся к кадровику и к Лёне на культуру вместо мальчика. Адью.
С этого закрутилась его вторая газетная жизнь.
Как-то на Сорок второй улице в Нью-Йорке в сквере на лавочке лежал точь-в-точь в абдулжалиловской позе черный того же, примерно, возраста. Он явно доходил, во всяком случае, выглядел на последнем пределе. Рядом с лавочкой, под его бессильно свисающей рукой, серел пакет с торчащим из него горлышком бутылки.
Мимо тек, разливался во все стороны, в том числе и в этот сквер, огромный многомиллионный город, для которого этого черного уже просто не существовало.
Цивилизация приняла этих пришельцев, вырвав их из естественной для них среды, но не дала им взамен ничего, кроме дешевого забытья.