Конечно, это можно понять. Гласность была в новинку, никто особенно не хотел рисковать. Ведь все хорошо знали, какие последствия ожидают тех, чье единственное «преступление» — выражение недовольства по поводу того, что они считали недостатком советской системы. Это воспринималось как антисоветская пропаганда, за нее полагался скорый суд и ГУЛАГ. Несчастные «антисоветчики» высказывались не по телевидению, не на всю страну, не на весь мир, но все равно подвергались жестокому наказанию.
Так как советские участники не желали делиться соображениями о собственных проблемах, я решил взять эту функцию на себя — разумеется, сдержанно, признавая наличие некоторых сложностей и неудач, наряду с несомненными успехами. Я отдавал себе отчет в том, чем рискую, но решение было принято мной задолго до самого телемоста. Да и не имел я выбора, должен же был
По мере того как советские участники ни с чем не соглашались, американцы становились все злее и злее. Не знаю, чем все кончилось бы, если бы вдруг один из американских участников — высокий красивый мужик в кожаной тужурке, рыбак, как выяснилось впоследствии, — не встал и не сказал: «Мы что здесь — с ума сошли? Неужели вы не понимаете, что наши правительства как раз хотят нас поссорить?! Неужели мы пришли в эту студию, чтобы друг на друга орать? Неужели мы хотим войны?»
И тут все опомнились. Кто-то даже заплакал, люди заговорили иначе, стали открываться сердца…
Когда все кончилось, я был совершенно без сил. Моя жена Катя и близкий ленинградский друг, наблюдавшие за всем со стороны, смотрели на меня с выражением глубокой обеспокоенности на лицах. Мои московские «партнеры по авантюре» Павел и Сергей казались всем довольными и считали, что все прошло отлично. Я подумал, что они слишком молоды и не понимают возможных последствий только что произошедшего. Присутствовавшие представители ленинградской партийной организации были и растеряны, и напуганы. Хорошо помню неуверенную улыбку Бариновой, которая, прощаясь со мной, сказала: «Интересно, очень интересно…» И еще в памяти остались мои собственные соображения: все ждут, что скажут там, наверху.
Я был выжат как лимон и больше всего на свете хотел забыть об этом телемосте, будто его никогда и не было.
Но об этом не могло быть и речи. Нам предстоял монтаж программы, притом мы обещали американской стороне оставить всю критику, все то, что может не понравиться советскому зрителю. Это был вопрос нашей чести — но и вопрос нашей карьеры, нашего будущего. Завершая телемост, Донахью говорил, что американцы уважают советский народ, но удивляются, как может такой великий, талантливый, замечательный народ допустить, чтобы им управляла группа старцев, принимающих решения за плотно закрытыми дверями. И нам предстояло
Следует упомянуть и о том, что мы с Донахью заключили джентльменское соглашение: обе версии телемоста — американская и советская — должны быть максимально идентичными. Но поскольку монтаж одной делался в Нью-Йорке, а другой — в Москве и, кроме того, хронометраж американской версии — не больше сорока шести минут (чтобы вписаться в традиционные временные рамки «Донахью»), а под эфир советской дали полтора часа, программы в итоге сильно отличались. Обе стороны вынуждены были согласиться с этим, но к работе друг друга относились с большими подозрениями, полагая, что любой вырезанный эпизод объясняется исключительно политическими мотивами. Через много лет я вспоминаю обе версии и думаю, что каждая сторона была честна и не изменила первоначальному замыслу.
Наша программа планировалась к выходу в эфир в феврале 1986 года, за два дня до открытия XXVII съезда ЦК КПСС. Дней за десять до назначенной даты председатель Гостелерадио Александр Никифорович Аксенов потребовал предварительного просмотра окончательной версии. Тот вечер я не забуду никогда…