Тем временем перед эстрадой поставили небольшой стол, за который сели директор музыкальной школы, члены жюри и представители городского совета. В первом ряду заняли места четверо награжденных музыкантов: смуглый паренек с иссиня-черными блестящими волосами, которые он нервно откидывал назад, и три тихие девочки. Юноша был награжден стипендией на обученье в Берлине, директор вручил ему диплом; победительницы-девочки получили денежные награды. Растрогавшись, директор обнял своих воспитанников, затем произнес краткое вступительное слово о красоте немецкой музыки. Зал аплодировал. Потом знаменитое трио Треша из Галле исполнило Опус 8 g-moll Шопена. Притихшая публика слушала со знанием дела. В это время в зал через боковую дверь вошел сгорбленный маленький человечек. Хромая, он протиснулся вдоль стены к первому ряду, вызвав в зале сердитое шиканье, и уселся на скрипучее сиденье. Директор нахмурился. Я подумал: «Ага, профессор Генрих К.!»
— Что это за политик? — спросила женщина рядом со мной. Весь концерт она слушала с благоговением, не отрывая глаз от трио, следила за каждым движением смычка, но при этом пальцы ее неутомимо двигались и спицы мелькали в воздухе. Она вязала свитер, и тут уж ничто не могло ее остановить.
— Прислали агитировать, — ответил ей сосед. Видно, он разбирался в музыке: слушая, блаженно улыбался, словно младенец. — А еще говорят, будто Гитлер был злой. Он был слишком добрый, если такие, как этот, остались живы.
Когда утихли аплодисменты, профессор Генрих К. встал с места и, прихрамывая, поднялся на эстраду. Он остановился перед трибуной, отер платком пот со лба и, ожидая, пока уляжется шум, утомленными глазами всматривался в зал. Наступила тишина; зал разглядывал старое, изрытое морщинами лицо профессора, на котором глаза горели, как огни.
— Я вместе с вами слушал музыку, — сказал профессор. — Я очень люблю музыку. В моей библиотеке хранились прекрасные издания Бетховена, Моцарта, Вагнера. Я не смог уберечь их — мою библиотеку уничтожили гестаповцы. Феликсу Бартольди[118]
я добавил имя Израэль, тем же именем наделил Джакомо Мейербера[119]: мне, еврею, разрешалось слушать только еврейскую музыку, я надеялся таким образом спасти нескольких немецких классиков. Но их произведения сгорели во время бомбардировки Дрездена. Мне не жаль тех нот. Мне жаль дома, в котором я жил, города, в котором я родился, страны, которая и моя родина тоже.И поэтому, когда я слушаю музыку, я всегда думаю о политике. Но сегодня, юные мои друзья, глядя на вас, получающих награды за музыку Шопена, я подумал: какие вы счастливые, что можете отдаться только музыке. Я забыл обо всем: о моей старости, о моих переломанных костях, о страшных годах фашизма, о друзьях, которых я даже похоронить не мог — их вывозили эшелонами и отправляли в газовые камеры. Но нам нельзя забывать! (Простите, мои юные друзья, что я порчу вам праздник! К вам я обращаюсь прежде всего! Музыка сама по себе не правит миром! Миром правит политика. Исполняя Шопена, вам придется бороться за него. Как и народу, который его родил.
— Зачем он все это говорит? — спросила женщина со свитером. Сидевший перед нами молодой человек в толстой куртке обернулся и сказал:
— Он хочет научить вас политике.
— Политика! А наших пленных в Польше заставляют пахать вместо лошадей! — злобно сказал пожилой господин, который перед тем слушал музыку с закрытыми глазами.
— В самом деле? — равнодушно спросил молодой человек в куртке. В задних рядах захихикали, заскрипели и застучали сиденья, послышался смех. Становилось душно, как на вокзале.
— Я в газетах читал, — сухо ответил пожилой. — А вы что — не верите? Мало вы еще видели.
— В самом деле? — равнодушно повторил молодой человек в серой куртке — коротко остриженный, с энергичным, ожесточенным, исхудавшим лицом.
— Я от них удирал от самого Ростова. Ах, какой же это богатый край! И кому он достался? Этим бандитам, которые убивали наших жен и детей, стреляли в нас из-за каждого угла? Я мог бы тебе, юноша, многое порассказать.
— Сам видел, — равнодушно произнес молодой человек в куртке.
— А, простите. Я не знал, что вы были в плену, — с уважением сказал пожилой господин.
— Ничего, — сказал молодой человек и прервал разговор.
Профессор Генрих К. молча смотрел в зал. Он снова отер лоб платком и с заметно мучительным усилием продолжал дальше: