Мы быстро втащили сюда свои пожитки, все, что мы обыкновенно возили с собой, свалили все это в кучу в углу у двери, и первое, что мы сделали, это натаскали соломы и, застелив ее поверху плащ-палатками, приготовили одну достаточно теплую постель на всех. Отыскали не знаю где какую-то вонючую карбидную лампу, я их тут впервые увидел, там, на Калининщине, да и в Прибалтике тоже, у нас их не было, мы обходились без них, наспех чем придется занавесили окна, устроим какую-никакую светомаскировку, засветили все коптушки и плошки, какие у нас были с собой. Ездовой наш, Афонин, на этой черной плите в котле этом вскипятил воды. Тут, возле камина, была навалена целая гора брикетов бурого угля, оставшегося, должно быть, еще от прежних постояльцев, и мы, при свете выедающей глаза карбидной лампы, быстро, быстро, не теряя времени даром, принялись мыть головы, сливая друг другу из чайника. Мы очень торопились, очень спешили...
С нами была Тоня. Ей ничего не оставалось другого, потому что время приближалось к полуночи, а медсанрота ее расположилась еще неизвестно где. А может быть, ей тоже хотелось встретить этот Новый год с нами. Как бы там ни было, она, когда мы выгрузились из эшелона, все время оставалась с: нами. Как ехала с нами в одном эшелоне, в нагоне этом, так и въехала с нами в эту хату.
Одним словом, мы все успели помыть наши лохмы, причесались и даже успели подшить подворотнички. Тоня тоже успела переодеться, надела платье, то есть ту же гимнастерку, но сшитую заодно с юбкой,— военное платье. И теперь, в этом платье, она уже тем более была женщина, дама.
В самую последнюю минуту, когда уже надо было за с тол садиться, Тоня выскочила за дверь, на улицу, и скоро, лес был рядом, вернулась оттуда с веточкой сосны, совсем маленькой, отломанной ею. Она убрала ее, утыкала кусочками ваты из индивидуального пакета и поставила ее, эту елочку, на стол в бутылку... И уж совсем неожиданным было то, что, когда сели за стол и разложили дымящуюся картошку — полмешка еще ее у нас оставалось от той, что мы захватили с собой в дорогу, оттуда, из Латвии,— и шпроты, тоже предусмотрительно припасенные нами, Афонин наш разлил по кружкам спирт. Оказалось, что на складе, куда он успел смотаться, опять же пока мы прихорашивались, к Новому году выдали спирт. Пока его разводили водой, удивлялись и радовались, стрелки часов приблизились к двенадцати. Мы, что называется, только-только успели...
Мы еще не знали, по-настоящему, где мы находимся, где мы выгрузились, что это за места, какие вокруг города, как далеко фронт, где он, как далеко мы от войны, от передовой, где нам всегда положено было быть. С этой переброской нашей мы, надо сказать, уже порядочно отвыкли от всего, и от войны, и от фронта, от всего, что у нас было связано с ним. Мы только знали, что мы в Польше, где-то в самом центре большого, растянувшегося на много сотен километров фронта.
Мы сели за стол. Нет, уже не сели, времени у нас на это не оставалось, а — по часам на моей руке — встали над столом, подняли в кружках разлитый спирт и, не в меру счастливые, не в меру довольные и веселые, выпили, выпили за Новый год, за встречу Нового года. Мы даже думать не могли, что нам так повезет! Чистые, умытые, сидели мы за нашим праздничным столом, донельзя довольные жизнью. Тоня сидела рядом со мной. Она даже выпила вместе с нами, пригубила из своего стакана...
Такая была эта первая ночь на польской земле.
Ночь, к нашему удивлению, оказалась не такой уж темной, как можно было думать, когда мы сидели в доме, при свете озаряющей стол лампы, она была даже светлой — от снега, выпавшего за то время, пока мы сидели за этим своим новогодним столом. Снег шел еще и теперь, и все вокруг нас, и заборы, и лес, насколько он был виден, и эти деревья на дороге
— все было покрыто липким, мокрым и пухлым снегом.