Геля спокойно смотрела на покойницу. Она не завидовала ее смерти, она, столько раз пытавшаяся «покинуть этот мир». Эта закоренелая самоубийца жива, а та, полная радости жизни, медицинско-санитарная, добродушная полуаристократическая Зося, лежит с простреленным сердцем. Почти невероятно. Она не испытывала никаких угрызений совести. Сама виновата, что не сумела удержать его при себе. Она никому не станет приносить себя в жертву. Впрочем, уже слишком поздно. Но тысячу раз она поступила бы точно так же. Возможно, кто-то назовет это свинством, но она отвечает за это только перед собой. «Преступление, совершаемое во имя высшей жизни, всего лишь парирование удара копья», — пришла ей на память какая-то фраза из Мицинского. «Возможно, папа понял бы меня и оправдал». Атаназий теперь принадлежал ей — он был тем, чье предназначение она должна была исполнить и придать совершенство в страданиях, радости, преступлении, даже в похабщине. Католический Бог совершенно перестал для нее существовать — не было больше ни преступления, ни наказания. «Посмотрим, каким он будет теперь. Интересно. Ничего не надо больше, даже Бога». Какой-то страх прошил ее, и она вдруг ощутила себя слабой маленькой девочкой. Она хотела, чтобы он ее обнял, прижал к себе, этот убийца, — о себе как о соучастнице убийства она даже не подумала. Она наклонилась (Атаназий стоял согнутый в три погибели) и хотела ободрить его поцелуем в голову. Он грубо, ударив кулаком в грудь, оттолкнул ее. А сам пал на колени и слышал, как она вышла; он остался с трупом один на один. Сквозь окна лился все более яркий свет. Наконец из-за снежных туч выглянуло солнце и осветило золотые волосы и посиневшее лицо Зоси. «Бедная Зося (бедолага, бедненькая, „biedniazka“, как говорят русские)» — и всё. И в такой день распогодилось: день обещал быть прекрасным, снег для лыжной прогулки идеальным — крупка на смерзшемся фирне. Это все он виноват, этот швед. Атаназию ничуть не было жаль, что убил его. На себя он руки не наложит, «что бы ни случилось» — это он решил твердо — все что угодно, только не это. Он обязан прожить эту жизнь до ее собственного финала. Не зря же убила себя Зося — он домучается до самого конца. Но что эти решения по сравнению с той мукой, которая накатила. И позже он пару раз «ловил себя» с браунингом у виска, когда вот-вот уже собирался было нажать на спусковой крючок. Это было бы таким же наслаждением, как выпитый бокал холодного лимонада после недели блуждания по пескам жаркой пустыни. Но он не мог. Что тогда удержало его? Страха не было. Разве что чувство ответственности перед собой — чтобы смерть Зоси не оказалась напрасной. Он должен был делать выводы из своих ошибок. Но может, это было неправдой? Может — о стыд, о позор — его сдерживала любовь, может, он любил «ту, другую» по-настоящему? Само признание в этом себе было бы равносильно смерти. Ничего — темнота. Довольно того, что он жил в нечеловеческой муке, жил, жил, без сна, без еды. Иногда он думал о стеклянной трубочке с белым порошком, но тут же отвергал эту мысль. Впрочем, Логойскому, несмотря на мольбы последнего, трубочку не отдал — лишь ради его блага, так он говорил даже себе, но знал, что это неправда. У этой маленькой трубочки была еще какая-то специальная миссия, а какая — неизвестно — еще не свершились судьбы. Он был подлым, а подлым умирать не хотелось. Надо было выстоять любой ценой.
В тот же самый день произошло и нечто более страшное. Проснулась госпожа Ослабендзкая — настал ад горший, даже чем возвращение с Альфредом с кокаинового вечера. Она не могла даже плакать: онемела от отчаяния, воспринимая Атаназия как дырку в воздухе. Потом она все же заплакала, и это было еще хуже. Но он выдержал и это. После ночи, которую Атаназий неизвестно как «провел» в какой-то полудреме и разговорах, пришла полиция и следователь, и началось дознание. Подозрительным показалось то, что власти были проинформированы с опозданием на день. Это стало результатом простого недосмотра. Каждый должен был рассказать, чем он занимался этой ночью. Атаназий, который вследствие чистосердечия или глупости признался в том, что не спал до самого утра, не мог предоставить своего алиби с часу до трех ночи (а письмо Зоси он уничтожил), начал неприятно путаться в ответах, пока наконец совсем не замолчал, вперив беспомощный взор в следователя, в мозгу которого, как назло, возникла четкая картина, как он гонит жену на поляну, убивает ее и подстраивает «самоубийство».
— Здесь вполне могло иметь место убийство, — сказал этот господин (симпатичный блондин в пенсне), обводя всех абсолютно равнодушным взглядом.
На это возразила Геля.
— Господин Базакбал спал со мной этой ночью, то есть был в моей постели, — сказала она сильным, звучным голосом.