Они как раз обогнали группу паломников в белом, с белыми тюрбанами на головах. Из глубины леса, в перерывах между завываниями ветра был слышен неровный бой деревянных барабанов. «Неужели она в самом деле стала буддисткой? — подумал Атаназий. — Что за способность к трансформации. Лишь евреи способны на нечто подобное». Впервые с момента отъезда он подумал о ней так. И одновременно увидел чуть ли не наяву лицо умершей Зоси, таким, каким он видел его перед тем, как ее положили во гроб: с одним неприкрытым глазом, как бы искоса на него смотрящим, и с ненормально вывернутымии губами, за которыми виднелись блестящие зубы. Он почувствовал себя одиноко с этой загадочной, чуждой ему женщиной среди муравейника непонятных черных людей, и страшная тоска по Зосе и «той» жизни обдала его болезненно жаркой и противной волной. То презрение, с которым она ушла от него, легло на него невыносимым грузом. Надо было сделать с собой все что угодно, но расплатиться по этому адскому счету и найти силы, чтобы, уходя в мир иной, примириться с ее духом, оказаться с ним на равных. Все то превосходство над ней, которое он чувствовал, пока она была жива, превратилось в полнейшее унижение: он ощущал свою незначительность, и с этим ничего нельзя было поделать — он был прав. «Я уже при жизни человек конченый. Теперь надо только поскорее разделаться с этой жизнью, самое время уйти после свершившейся собственной кончины, но только не здесь, не здесь. Совершить что-нибудь перед смертью, но только там, откуда я родом. Вот только что совершить? Боже! Как же мало возможностей у человека, даже если он хочет погибнуть в какой-нибудь заварушке. Или все слишком мелкое, или абсолютно недостижимое. А вот того, что в самый раз, — никогда нет». Он завидовал Гелиной вере, даже вере в католического Бога, хоть и осознавал объективную несущественность этих переживаний. И все же, несмотря на столь частые изменения и противоречия, во всем этом было что-то живое, а для нее, соразмерно с ее психической структурой, именно это изменение, возможно, и оказалась чем-то самым существенным. В «рестхаузе»[74]
в Апуре их дожидалась телеграфная почта. Среди прочего — каблограмма от старого «батлера» Чвирека с горной виллы Берцев, предварительно переправленная через южную люптовскую границу. Известия были «насыщенными»: триумфальная нивелистическая революция на полном ходу, Темпе во главе ее в качестве комиссара внутренних дел, старый Берц случайно расстрелян, без суда и следствия, при штурме дворца, вилла конфискована, Логойский арестован, Препудрех освобожден и получил должность комиссара чистой музыки. Атаназий не получил ничего: не было бедняге от кого. Его одиночество становилось чуть ли не метафизическим, как после большой дозы эфира. Лишь она, причем такое чудовище. Но в том-то и все очарование. Не сказав ни слова, Геля закрылась в своем номере. В том доме вообще было только два номера с ванной. Хозяин — старый толстый индус с редкой седой бородой. На десятки километров вокруг не было белых людей. Он был Атаназию даже ближе, чем это странное создание (в мыслях он ее называл только так), с которым, несмотря на всю его чужеродность, он был связан какими-то адскими узами. И теперь, когда лицо ее болезненно перекосилось от известия о смерти отца (Геля вдруг сделалась похожей на него — похожей и какой-то птицеватой, очень птицеподобной) [«а ведь такой она будет в старости», — успел подумать Атаназий], его утомленное жуткой любовью сердце забилось по отношению к ней как-то по-человечески. Но именно в эту минуту он был «маленьким» — он ничего не мог сказать. Обе они безжалостно преследовали его: одна как тень, в ореоле величия добровольной смерти, что ставило для него крест на всем мире и на нем самом, со всей его «самоличной» важностью, другая — как воплощение непостижимого сочетания: т а к о г о адского семитского ума и т а к о й извращенности, а вдобавок — той самой прекрасной, единственной для него красоты. «Может, различие рас создает это невыносимое состояние отчужденности. Она тем не менее не покорена в той же степени, что и хозяин-индус или первый встречный китайский кули, с которым я вдруг захотел бы объясниться. Но именно это придает влечению столь дьявольский характер, эту абсолютную дикость и непонятность, в этом есть еще и нечто такое, что невозможно выразить, чем она меня околдовала». И теперь он видел ясно, что, если она первой бросит его, он безвозвратно погиб. Но откуда взять силы, чтобы расстаться с ней? Разве что та тень, побеждая его самого ценой тех же страданий опять, с самого начала, вытащит его из этого ада для того, чтобы втащить в свой собственный, расположенный на более высоком уровне духа. Но тогда надо эту жалкую жизнь принести в жертву чему-нибудь, но чему? Диспропорции понятий и фактов, взлелеянных чувств и обязанностей и реального убожества устранить невозможно. Все становилось таким непонятным и до основ жутким, как тогда, когда он ехал с Альфредом, возвращаясь от Логойского, но сейчас без кокаина и извращений он снова оказался в настоящем аду.