«Их жизнь», — думал Атаназий, ведя под руку жену и тещу. Брезжил погожий и морозный рассвет после теплой ветреной ночи. Лишь на рассвете вид столицы соответствовал тому, чем она была по сути — эфемеридой, однодневкой. Сиюминутность частной жизни в этом странном городе, сиюминутность политики, учреждений, фабрик, железных дорог, трамваев, магазинов, телефонов — всего. Никто не верил в прочность нынешней системы в той форме, в какой она — при полной апатии сходящих на нет сил прошлого — все еще существовала. «Нет людей», — говорили шепотом, «нет согласия», — кричали громко, ничего нет, одно большое ничто, город-ничто, город-мимолетность. Пустая форма, в которую можно было бы что-то налить, если б было что и из чего. Прошлое обязывало, а будущее порой бывало отвратительным, как невероятно мерзкий сон, пересказ которого даже себе самому был бы противен. Бывают такие сны. Все «солидные люди» держали капиталы за границей и жили «сидя на чемоданах», смотря вокруг ошарашенными глазами путников, ожидающих поезда в станционном зале ожидания. Спешка, лихорадка, во всем злоба дня: как-нибудь заработать и насладиться жизнью, заработать и насладиться жизнью... Лишь на заре приходили в соответствие друг с другом внешний вид и сущность этого находящегося в ожидании революции города, символом которого могли бы стать раскоряченные ноги: одна на ступеньках международного экспресса, вторая — на паркете дансинга. То, что можно было назвать корнем, основой, пока спало мертвым сном, просыпаясь лишь иногда для случайных и несистематизированных «социальных преступлений». И вот что-то начиналось, но было неизвестно точно ни что это, ни чем оно должно завершиться, ни во имя чего все это происходило. Распродажа с молотка была неизбежна. Разве что этот проклятый Темпе один что-то знал наверняка. Ну да ладно!..
Рассвет был прекрасен. Далекие пулеметные очереди и более близкие одиночные выстрелы придавали пейзажам черты ничтожности и нереальности. Небо, вмятое в Бесконечность, переливающееся золотистой бронзой, бледной зеленью и миндальным кобальтом, и, задумавшийся над собственной никому не нужной красотой бледно-оранжевый стратус (такое слоистое облако) до боли усиливали тоску по другой жизни. Где она была, эта другая жизнь? «В нас самих», — говорил какой-то скучный голос, но никто не хотел слушать его. Силуэты домов и перспективы улиц складывались в никогда не виданные в дневное время композиции масс. Все было так законченно, чисто и прекрасно в своей гармонии, будто создано не человеком. Все трое шли по пустым улицам, чужие друг другу, разделенные такими преградами, что для их устранения надо было бы жить лет триста, если не пятьсот, а не десяток-другой. На какой-то площади загудела, как большой шмель, отрикошетившая шальная пуля и стукнула в ни в чем не повинную стену. Вся мерзопакостность случайной смерти вдруг предстала перед их полными изумления мозгами: они свернули в те улицы, что были подальше от боев. Издалека, откуда-то со снежных пригородных равнин, долетел отзвук двух выстрелов тяжелой артиллерии, потом металлический шелест как будто летящих над ними маленьких пропеллеров, завернутых в раздираемую по всей ширине материю приглушенного рева, и грохнули неподалеку два утробно-подземных раската рвущихся гранат. Генерала Брюизор наступал все решительней. Происходящие события в одночасье сделали маленькими все мнимые преступления и потрясающие противоречия чувств, и, как скала среди бурных вод, вдруг возникла твердыня реальности, единственная объективность, общественное бытие, тут же, на их глазах преобразующееся. Снова серия снарядов, и спокойный треск немецких пулеметов, и отвечающий им нервный хохот французских — эхо далекой Великой Войны. Исчезло впечатление сиюминутности этого города и ненужности его жителей. Что-то наконец стало происходить. Но для некоторых (много ли их было и на каких ступенях иерархии?) это был только наркотик, точно такой же, как кокаин или морфий.
Через минуту они уже были дома. Битва разгоралась.
Комнаты для молодоженов госпожа Ослабендзкая обставила на пустовавшем до той поры верхнем этаже.