Оказалось, что он помнил ее во всех смыслах «более»: более бледной, более крупной, более грозной. Надо сказать, так ему запоминались многие люди и явления — не только Фрида Брайтенбах. Впрочем, и сейчас она, несмотря на слабость после перенесенного обморока, выглядела весьма величественно, — приложив немало усилий, ей удалось убедить сначала Софию, а затем и медсестру приподнять изголовье кровати таким образом, чтобы, общаясь с людьми, она не смотрела все время снизу вверх, как неизлечимо больная; годы брали… нет, не брали свое: Фрида стала не ниже, но суше и изящнее; морщины лишь придали ее лицу значительности и суровости, а глаза так и остались живыми, выразительными и цепкими — скрыться от этого взгляда, несмотря на то что один из глаз Фриды заплыл от удара о ванну, было просто невозможно. Римини тотчас же вспомнил, что Фрида присутствовала в его (в их общей с Софией) жизни все долгие двенадцать лет, и все эти годы он был вынужден находиться в состоянии полной боевой готовности — восхищаясь ею, не принимая ее и не зная, как вести себя в ее присутствии. Вот и сейчас она оставалась самой собой: из тяжелейшего состояния ее вывели врачи, медсестры и медицинское оборудование — все это никогда не вызывало ее доверия и было для нее всю жизнь объектом борьбы; но она не потеряла присутствия духа и предстала перед Римини все тем же Буддой в женском обличье, все тем же божком, который год за годом, оставаясь неподвижным центром бескрайней галактики бесчисленных страждущих, осенял своим присутствием долгие посиделки в квартире на улице Видт.