Спонтанное развитие раннекапиталистического уклад из отношений товарно-денежного обмена упирается в им же созданную деформацию феодального способа производства. Тупик спонтанности — это проблемный вызов для духа. Нарождающемуся мануфактурному капитализм предстоит либo пoгибнуть (как это действительно случилось в Италии, на родине мануфактуры), либо обрести «второе дыхание» посредством радикальной «переоценки ценностей». Предбуржуа испытывает, потребность в моральном возвышении «честной наживы» (трудолюбия, бережливости, но также и эксплуатации, совершающейся без обмана и лихоимства). Он вдруг начинает понимать мрачную героику раннего христианства; он жаждет своих аскетов и мучеников, готовых действовать даже без надежды на успех, даже при предположении что время мира подходит к концу. Чтобы сладить с настоящим он вынужден задаваться проблемами, которые очертятся лишь в будущем. Чтобы ногами устоять на земле, ему приходится «головой бежать по небу» (Т. Мюнцер) и проявлять «преимущественный интерес к тем вещам, которые не от мира сего».[21]
***
Мы рискуем ничего не понять в социальных процессах лютеровского времени, если с самого начала не npимем во внимание, что народная масса в ту пору была мaссой искренне (а порой и исступленно) верующей. Горожанин и крестьянин конца XV — начала ХVI века мог быть сектантом, мистиком, еретиком, даже богоненавистником, но не мог вообще выйти за рамки религиозного мировоззрения.
Серьезной заслугой М. Вебера в его работах по социологии религии явилось доказательство того, что в эпоху средневековья (это относится к Западу и к Востоку к христианскому, мусульманскому и индустско-буддийскому региону) религия не была ни древней «естественной идолатрией», ни «одной из разновидностей идеологии», как в новое время. Она служила скорее универсальной этически организующей формой и для социального космоса, /66/ и для самой хозяйственной практики, еще неразвитой, локальной, натурально ограниченной, а потому не способной оказывать властное и сквозное детерминирующее воздействие на систему общественных институтов. Отношение к труду и богатству, чувствительность к материальному стимулированию, острота переживания внеэкономического принуждения — все это в решающей степени зависело от того, в какого бога верили люди.
Позднее средневековье — время крайнего обострения и развития
Лишь учитывая данное обстоятельство, можно понять глубинный смысл замечания, сделанного Ф. Энгельсом в очерке «Бруно Бауэр и первоначальное христианство»: вплоть до XVII века «все то, что должно было захватывать массы» (а это значит — любая исторически влиятельная идея), «должно было выступить именно в религиозной форме».[22]
Нравственный переворот, через который предстояло пройти капитализирующемуся бюргерству, чтобы превозмочь свою тупиковую социально-экономическую ситуацию, также нуждался в энергичном религиозном выражении. Морально возвысить «честную наживу» значило в ту пору найти для нее христианские санкции, убедить верующих в том, что трудолюбие, бережливость и производительное употребление нажитого с их помощью капитала представляют собой формы поведения, радующие бога и благоприятные для личного спасения.Эта теологическая выкладка, которая сегодня, по прошествии пяти столетий, кажется чем-то тривиальным, для условий позднего средневековья обладала поистине коперниканской новизной и требовала диалектически сложных /67/ обоснований. Она находилась в кричащем противоречии с основными посылками господствующего католического, учения.
***
Западнохристианское богословие издавна отстаивало радикальное ценностное разделение всей человеческой деятельности на