Читаем Проситель полностью

Мехмед подумал, что не худо бы ему на склоне лет обратиться в христианство, чтобы по возможности спасти от расчленения на атомы (аннигиляции) собственную бессмертную душу. Вот только в какое именно христианство: в православие, католичество, протестантизм, а может… в баптизм? Мехмед не знал.

Как человек восточный, то есть (в западном понимании) тяготеющий к деспотизму, Мехмед (естественно, чисто умозрительно) симпатизировал католичеству. Это была четкая, организационно и иерархически отстроенная конфессия, как бриллиантовой короной увенчанная тезисом о непогрешимости папы.

С другой же стороны, Мехмеду хотелось, чтобы вопрос о его персональной вере как можно дольше оставался открытым. Приняв (любую) веру, Мехмед как бы выстраивал вокруг себя некую пусть условную, но стену, закрывающую изрядную часть горизонта, которая в иные моменты представлялась ему мертвым черным вакуумом, а в иные — опять же вакуумом, но живым, и не просто живым, но еще и бесконечно (разнопланово) вместительным. Внутри этого вакуума (а может, и не вакуума) на правах составной части находилось и то, что было принято считать земной жизнью, миром Божиим.

Принять веру для Мехмеда означало окончательно определить, что есть Бог и что есть все (остальное или, точнее, оставшееся), что не есть Бог. Если же допустить (а Мехмед был склонен допустить), что Бог — все, то все предстояло (как пирог) урезать, усечь. Отъять, отгрызть от него значительный сегмент. Предстояло определить, куда отнести, кому отдать отсеченный от всего (Мехмед подозревал, что весьма сочный и сладкий) сегмент пирога.

Какое-то ему здесь виделось неразрешимое (фундаментальное) противоречие. Он вспоминал о древних языческих верованиях, в которых не было разделения на «божественное» и «остальное».

Подвиг Христа, следовательно, по Мехмеду, заключался в попытке приведения «божественного» и «остального» к подобию, к единому, так сказать, знаменателю. Но «остальное», как ни кощунственно было об этом помыслить, представлялось шире «божественного». К исходу двадцатого века (это было совершенно очевидно Мехмеду) «остальное» налилось таким неподъемным природным и электронным (телевизионно-компьютерным) свинцом, что задним числом или явочным порядком тянуло, уравнивало, подверстывало и переверстывало под себя «божественное». Мир смещался в до- (пост-) христианские времена, и Мехмед доподлинно не знал, хорошо это или плохо.

Иногда он ловил себя на том, что готов принять мир целиком (без разделения на добро и зло) и совершенно не готов делить мир на «божественное» и «остальное». Это было все равно что попытаться разделить имеющиеся у него деньги на честные и нечестные. Честные и нечестные деньги, смешиваясь на счетах, превращались в цифры. Цифры же не могли быть честными или нечестными. Цифры могли быть только цифрами.

Но ведь и мир Божий, вдруг подумал Мехмед, в сущности, тоже цифры. Что останется после Страшного суда, кроме двух чисел: числа праведников и числа грешников? Наверное, догадался Мехмед, останется некий математически выверенный закон. Вот только, убей Бог, непонятно было, кому и что докажет этот закон, если под существованием Homo sapiens, как в свое время под существованием динозавров, будет подведена черта. Впрочем, Мехмед отдавал себе отчет, что он не в состоянии во всей полноте постичь мысль Божию. Математический реализм представал столь же неуловимым, как все прочие реализмы: социалистический, магический, мистический и так далее.

Как бы там ни было, пока Мехмед был свободен от веры, взгляд его летел в любые пределы, не встречая преград. С одной стороны, это упрощало, а с другой — усложняло предстоящий поединок (Мехмед не сомневался, что предстоит поединок) с существом, выходящим из синего «вольво» у бронированных ворот коттеджного поселка.

Если конечная цель благоприятствовала исполнению того или иного конкретного обещания — Исфараил его исполнял, если нет — не исполнял. Это был в высшей степени равнодушный, чуждый человеческих (как и положено использующему их в своих интересах) страстей джинн. Он напоминал торговца наркотиками, ведущего, в отличие от своих «подопечных», здоровый, спортивный образ жизни. Бегает по утрам, «качается» в гимнастическом зале. Под кожей у Исфараила, если верить сказкам, вместо костей и мышц был волшебный, не тающий на любой жаре лед, против которого были бессильны копья, стрелы и, надо думать, пули. При этом Исфараил, являющийся людям, как правило, в образе молодого удачливого купца или молодого же удачливого военачальника (применительно к России последних дней двадцатого века — полевого командира), не считался кровожадным существом. Он всегда оставлял человеку выбор: подчиниться или умереть.

Исфараил, таким образом, не числился стопроцентным исчадием ада. Как и положено пограничному (между светом и тьмой) демону, он обитал в надземном поднебесье — в кристаллизующемся ледяными иглами горном тумане, в снежных влагалищах ущелий.

Теперь Мехмед знал, почему однажды в шорохе опавших осенних соцветий под ногами ему услышалось слово: «Кавказ».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже