Жизнь в Церкви – удивительна, парадоксальна, она не укладывается в наши привычные представления о том, что есть жизнь в принципе, у нее есть свои правила, но есть и то, что выше правил. Стоит формализовать ее – и ничего от нее не останется, стоит утратить свободу – и все в ней исказится.
Из жития преподобного Пахомия Великого мне буквально врезался в память такой эпизод. Преподобный заметил как-то, что на трапезе совершенно перестали подавать вареную или вообще более или менее питательную пищу. Он призвал к себе повара и расспросил его о причинах этого, и тот объяснил: «Братия наши такие подвижники, что нет нужды в готовке, достаточно воды, трав, зелий и сухарей». Пахомий не принял такого ответа. Он сказал, что повар лишил братий возможности подвизаться (!), отняв у них выбор, и повелел, чтобы трапеза вновь стала достаточной, разнообразной, дабы те, у кого есть такая нужда, питали и подкрепляли должным образом свою плоть, а произволяющие – упражнялись в воздержании.
Иными словами, лишь тогда, когда есть свобода, выбор, есть и место для подвига. Оно есть тогда, когда человек знает, что может поступить так, а может иначе, и не люди, не Церковь, даже не Господь, но лишь он сам решает – как, руководствуясь тем же, чем и апостол:
За искушение паче, нежели за утешение
Все, наверное, знают, какое непростое время – Страстная. Именно в эту пору горечь, еюже нас сопротивник напоевает[2]
, особенно горька, скорбь – особенно скорбна, боль – болезненна. Думаю, у каждого есть какой-то свой особый опыт подобных искушений – не исключительный, но личный. Что-то такое, что врезалось в память, прочно заняло в ней место и никогда не забудется…В 1995 году, будучи еще мирским человеком, я отправился на Страстной седмице в Оптину пустынь. Не помню даже, как это получилось: в работе выдалось «окно», начальство отпустило, никакие препятствия не помешали. Для меня это вообще была первая Страстная, прожитая вполне сознательно от начала до конца, да еще и в монастыре.
Все было в целом как обычно: ранним холодным утром – короткий и радостный путь из Предтеченского скита в монастырь на полунощницу, служба, потом до вечера разные, не требующие особой квалификации и особых познаний послушания. Усталость, совсем не похожая на ту, что осталась дома, в Москве. Чувство, что вот-вот заснешь прямо на ходу. И – вечернее богослужение.
В первый раз я услышал там, как поется «Чертог»[3]
. Наверняка и раньше слышал, но не так, а как-то иначе – так, что сердце не откликалось, не забывалось, не отступало все. Все, кроме одного ощущения, что ты и правда стоишь перед этим удивительным, прекрасно украшенным чертогом. Видишь его великолепие, его неизреченный свет… Но он не освещает тебя и ты не войдешь внутрь – у тебя нет сотканной из него одежды, и там, внутри, нечего тебе такому, обнаженному, делать. И такая боль… Все уже определено, взвешено, ясно: не войдешь! Хотя нет… Есть надежда. Надежда на то, что Сам Господь просветит одеяние души моей и так же Сам введет в этот чертог, спасет. Почему? Нипочему, просто, туне, по милости Своей, такой утешительной, такой непонятной, такой все преодолевающей.И чувствовалось, как замираешь на этой грани, тонкой полоске, струнке между страхом и надеждой, отчаянием и упованием…
И не до сна уже было. И усталость больше не прижимала к земле. И дышалось так полно, так чисто, как никогда прежде – не грудью, не легкими, а чем-то еще.
Но вот наступила Великая Среда. А вместе с ней пришло какое-то странное, ни до ни после не переживавшееся в такой мере состояние. Словно какая-то плита меня, душу мою, раздавила. Ощущение погибели. Точно на веки вечные определилась уже моя участь – погиб! Такой мрак, такая тяжесть навалилась… Ни просвета, ни утешения. Все напрасно, все бесполезно, все уже решено.
Я не думал так, я так чувствовал. И что-либо оценивать, анализировать был абсолютно не способен. Я все равно пошел на службу, потом побрел на послушания, с кем-то о чем-то говорил, но казалось, это все был не я. Мгла безнадежности окутала меня, а вместе со мной и всех близких и дорогих для меня людей, которых, конечно, не было рядом, но за которых я и там молился… Точно и они, как и я, заодно со мной все погибли.
Никакие мысли – о любви Божией, о том, что пока человек находится в этом мире, он не должен терять надежды, о том, что это враг так утесняет и омрачает душу, – не то чтобы не имели силы… Их просто не было.