Я обожаю таких людей. Одна из наших пассажирок рассказывала, как ее земляк, который пробыл два месяца в Париже, вернувшись домой, назвал своего закадычного друга Герберта Эрбером! Впрочем, он извинился и сказал: «Ей-богу, это просто невыносимо, но я ничего не могу с собой поделать. Я так привык к французскому прононсу, мой милый Эрбер, – черт возьми, опять! – так привык к французскому прононсу, что никак не могу от него избавиться. Ужасно неприятно, уверяю тебя». Этот занятный идиот, которого звали Гóрдоном, заставлял окликать себя на улице по три раза, прежде чем отозваться, а потом рассыпался в извинениях и объяснял, что привык к обращению «мсье Горррдóн» и забыл, как звучит его собственное имя! Он носил в петличке розу; он прощался на французский манер – двойным взмахом правой руки перед лицом; он называл Париж – «Пари» в обыкновенном разговоре на родном языке; он таскал в нагрудном кармане конверты так, что были видны заграничные марки; он отрастил усы и острую бородку и вообще прилагал огромные усилия, чтобы заставить всех поверить в его воображаемое сходство с Луи-Наполеоном, – сходство, которым он очень гордился; и сверх того, преисполненный благодарности, совершенно необъяснимой, принимая во внимание, как мало было для нее оснований, он восхвалял Творца за то, что тот создал его таким, каков он есть, и продолжал радоваться своей крохотной жизни так, как будто его и в самом деле специально задумал и воздвиг великий Зодчий Вселенной.
Представьте себе только наших Уиткомов, наших Эйнсуортов, наших Уильямсов, которые расписываются на ломаном французском языке в книгах заграничных отелей! Дома мы смеемся над англичанами, которые так упрямо держатся своих национальных привычек и обычаев, но здесь, за границей, мы вспоминаем об этом очень снисходительно. Неприятно видеть, как американец в чужой стране всячески хвастает своей национальностью, но просто гадко смотреть, как он корчит из себя нечто совсем уж странное, – получается уже не мужчина, не женщина, не рыба, не мясо, не дичь, а жалкий, ничтожный гермафродит-француз!
Из множества церквей, картинных галерей и прочего, что мы видели в Венеции, я упомяну только одно – церковь Санта-Мария-деи-Фрари. Ей, если не ошибаюсь, около пятисот лет, и она стоит на миллионе двухстах тысячах свай. В ней под пышными памятниками покоятся тело Кановы и сердце Тициана. Когда Тициан умер, ему было почти сто лет. В то время свирепствовала чума, унесшая пятьдесят тысяч жизней, и неопровержимым свидетельством благоговения, которое внушал этот великий художник, служит тот факт, что в ту пору смерти и ужаса только его одного разрешили похоронить торжественно.
В этой церкви находится также гробница дожа Фоскари, чье имя навеки прославил некоторое время живший в Венеции лорд Байрон.
Надгробие дожа Джованни Пезаро в этой же церкви – настоящая диковинка среди могильных памятников. Оно имеет восемьдесят футов высоты и походит на причудливый языческий храм. Его подпирают четыре гигантских черных, как ночь, нубийца в белых мраморных одеждах. Черные ноги босы, а сквозь прорехи в рукавах и штанах видна кожа из блестящего черного мрамора. Скульптор был так же изобретателен, как нелеп изваянный им надгробный монумент. Два бронзовых скелета держат свитки, два больших дракона поддерживают саркофаг. В вышине, среди всего этого гротескного нагромождения, сидит покойный дож.
В монастырском здании, соединенном с этой церковью, находится государственный архив Венеции. Мы его не видели, но говорят, что он насчитывает миллионы документов. «Это копившийся столетиями архив самого осторожного, самого бдительного и самого недоверчивого из всех когда-либо существовавших правительств, при котором все записывалось и ничто не говорилось вслух». Он занимает около трехсот комнат. Тут хранятся рукописи из архивов почти двух тысяч семейств, монастырей и обителей. В них заключена тайная история Венеции на протяжении тысячелетия – заговоры, негласные приговоры, казни, поручения наемным шпионам и убийцам, – готовый материал для бесчисленных романов тайн и ужасов.
Да, я думаю, мы видели все, что можно увидеть в Венеции. В ее древних церквах мы видели такое изобилие дорогих, искусно сделанных надгробных украшений, какое нам и не снилось. Мы подолгу стояли в сумрачном благолепии этих святилищ, покрытых прахом столетий, среди запыленных могильных памятников и статуй славных мертвецов Венеции, пока наконец нам не начинало казаться, что мы уплываем все дальше, дальше и дальше в великое прошлое, что перед нами развертываются картины глухой старины и что мы видим давно исчезнувшие поколения. Все время мы грезили наяву. Я не знаю, как иначе описать это ощущение. Часть нашего существа оставалась по-прежнему в девятнадцатом столетии, но другая его часть каким-то необъяснимым образом жила среди призраков десятого.