Машинально я вдохнул дым, захрипел, а голос у меня и без того был ватный.
Он кивнул — «ничего, ладно уж». Я подвинул к нему пепельницу.
— Тебе нужен близкий кто-нибудь, — сказал он, стряхивая пепел. — Так нельзя. Человек не может ни о ком не заботиться… Почему ты не взял маму в свою квартиру?
Внимательные глаза были у него, такие же, как в моем сне. — Она сама не хотела, — чувствуя, что говорю шепотом, ответил я. — Живет в развалюхе почти сорок лет, а бросать не хочет… У нее там березки, мои ровесницы, большие теперь… — Я задохнулся дымом. — Она говорит, у детей своя жизнь, у нее — своя… Можно, я позвоню в больницу?
— Не надо звонить. Я только что разговаривал… Состояние прежнее, пульс ровнее. Все будет хорошо…
Мне показалось, он смотрит на меня так, словно хочет сказать: вот сидишь, бутерброды с чаем жуешь, толковать начал, а позвонить сразу не догадался.
— Мода, что ли, такая, не понимаю, — неопределенно, будто себе самому. — Мода или равнодушие? Нет равнодушия, конечно. Какое там равнодушие! Но попробуй скажи вслух «мама», напиши «мамочка», скажут — несовременно! Если не скажут — почувствуешь по неловкости взглядов, хотят сказать: Современному, шибко занятому человеку не идет это. Не идет! Видишь ли. Надо говорить: моя старуха, ну старушка… — Он скинул пепел и продолжал, не поднимая глаз от пепельницы: — Не только слова. Нежность, понимаешь ли ты, самую настоящую нежность прячем от них, откладываем на завтра, на потом. Все некогда нам, заняты, видишь ли, очень. И находим для всех, а для нее потом… Я не про ту заботу, что на хлеб с маслом… О другом, о чем не успеваем сказать, не успеваем сделать… И хлопочет она, и сохнет от любви к тебе. А ты все как должное. Все, что сам обязан и должен, — это потом, потом… И веришь в это «потом»… И вдруг обрывается, вдруг непоправимое, а ты ничего не успел… Подай мне, пожалуйста, спички… Я давно похоронил маму. Это я про себя говорю… Когда придет неизбежное, хоть перекручивай собственное горло, кусай пальцы, некуда от виноватости, от муки своей спрятаться. Так неутолимо хочешь вдруг делать и делать что-то необыкновенное, заботливое. Каждое слово, намек, желание мамы… все для нее… только некому… Страшно это — когда некому… Разве что гранитом полированным, камнем, оградами… Только тогда понимаешь: ограбил ты самого себя. Потому что нежность ее все равно с тобой, забота ее даже потом приходит к тебе. — Он затянулся дымом. — Я нашел в маминых шкафчиках недавно страховку… на похороны отложила. Чтобы этакий нуждающийся, бедненький сынок ее… чтоб легче ему, чтобы не утруждать его… Наши матери умирают, по-моему, только для того, чтобы снять с нас лишнюю обузу… Так мне кажется.
Он замолчал, будто сам испугался чего-то, страшных своих слов.
— А что это я раскудахтался? Ты не переживай. Твою мы спасем, спасем, вот увидишь. Ей шестидесяти еще нет.
— Я поеду к ней, — : сказал я.
— Да подожди ты, успеешь поехать. Лучше сделай что-нибудь для нее. Ну женись, например, — он улыбнулся.
— Шутишь все?
— Ой, не шучу… Надо им это, старушкам нашим, чтобы чьи-то ручонки мыть, крикушек успокаивать, нянькать их. Надо… И самому тебе. Почувствуешь вдруг, изменилось вроде что-то… Макушка смешная, ручонки. Дома игрушки в углах, под столом, под ногами. Аквариум, рыбки золотые — все почему-то появится, необходимое, знаешь. А потом вылазки в зоопарк, этакие походы, не спеша, вразвалочку по улицам и рядом крохотное что-то. Потом и кораблики вместе начнете мастерить. И неизвестно — кому это больше нужно: ручонкам или тебе самому?
— Я поеду к ней, — сказал я, вставая.
— Никуда ты не поедешь, — ответил он, сталкивая меня в кресло. — Не для того я кудахтал… Не хотел тебе сразу говорить, но мы решили: скоро начинается твоя командировка.
— Ты нарочно придумал?
— А разве ты сам не хотел поехать?
— Неужели туда?
— Нет, пока еще не туда, горе мое. Тут ближе. Километров этак семьсот. Мы для тебя схлопотали недельку на радиотелескопе. Он будет в полном твоем распоряжении.
— Спасибо, но я не могу.
— Понимаю, — вздохнул он, — только мамаше ты пока не нужен. Себя изведешь без толку, а пользы никакой. Вернется к ней сознание, первый тебя вызову. Если что изменится — пришлю за тобой вертолет. Обещаю. Можешь доктору звонить в любую минуту, мне звони, я буду знать. Словом, ты едешь.
— Не знаю.
— Пойми, дежурить в больнице глупо, врачи делают самое невероятное, поверь мне, пожалуйста. И чтобы себя не дергать, их не дергать, садись и кати.
— Не могу.
— Тебе необходимо развеяться. Поди куда-нибудь, просто гуляй. Ты меня слушай, пока я добрый. Вот передумаю, плакаться будешь, бегать, умолять, а я ни единым глазом не моргну, скажу — предлагали, сам не хотел.
— Цену себе набиваешь?
— С вами продешевить нетрудно. Говори: едешь или нет?
— Я подумаю.
— Ну вот и отлично. Собирайся потихоньку, поезд идет в одиннадцать семнадцать вечера. На станцию за тобой пришлют. К ним еще километров семьдесят лесом и полем… Край замечательный, северный, воздух и тот светится… Пока ты у них поколдуешь, я буду вести переговоры…