В вестибюле, получив из рук лифтера не поместившейся в ящик пакет с почтой, Юра спросил меня, не хочу ли я посмотреть его московскую квартиру. И я Я сказала, да, хочу. Но когда в маленькой тесной прихожей он предложил мне снять пальто, я отказалась наотрез — глупо, нарочито, скверно, но отказалась и так же глупо и бурно разохалась по поводу талантов Аллы вить из ничего — щепочек и тряпочек — дивный уют: "Ах, это спаленка! Какие чудные занавесочки! А это ваш кабинет! Какая прелесть!" "Эту мебель сконструировали на фабрике специально для этой комнаты" — сказал Юра, откинув от стены крышку стола и сидение, как это делают в поездах. Он тяжело опустился на откидное сидение, я точно так же устроилась напротив и в этом узком продолговатом пространстве, должно быть, нам обоим одновременно показалось, что мы куда-то едем. Куда-то не туда… "Ну, что вы молчите? Говорите что-нибудь — меня не обидел его раздраженный тон, я знала, что мое притворство — моя вина перед ним — По вашей милости я почему- то должен парится здесь в пальто…» Почему же по моей милости? Я еще там в прихожей догадалась, что пальто предлагается снять только мне, ("позолоти цыганке ручку, расскажу тебе, что было, что есть, что будет"…) а ему свое достаточно распахнуть… И не потому, что нас ждал шофер-почасовик внизу. Это я ему напомнила про шофера.
Но твердое знание того, что допустимо и что недопустимо, еще никому не помогло избегнуть грешных помыслов. Они с особым упорством одолевали меня, едва я принималась писать письма. Поэтому всякое первое написанное мной письмо являло собой некое поле битвы покрытое клочьями моей разодранной души. Оно заведомо не годилось к отправке. Второе я обычно начинала писать тут же. Теперь я пыталась быть разумнее, говорить больше о делах литературных, в середине спохватывалась, что себе, любимой, уделила непомерно много места, стараясь исправить ошибку, пускалась в другую крайность, слишком тщательно одобряя его мастеровитость, его высокий дар, но, как правило, тут же сбивалась опять на жалобный стон о своей судьбе, в том смысле, что сколько бы он не хвалил мои рассказы, все равно я уже ничего не успею, все пришло слишком поздно, и вообще мне не дано жить той писательской жизнью, пример которой являет он.
Письмо получалось невероятно длинным и опять же никуда не годным. И тогда — не всегда удавалось сделать это тотчас же — чаще на другой день, имея время выносить и дать отстояться в себе некоему сочинению, я садилась и записывала его разборчивым ученическим почерком со всем доступным мне профессиональным умением. Временами я прибегала к помощи двух предыдущих вариантов, и оттого что-то человеческое все-таки проглядывало в моих письмах, но в основном, это были мало искренние, малоинтересные сочинения. Страшно представить себе степень его потрясения, возмущения, проведай он об этой стороне моего творчества. Но что же делать, если ему нечего было терять, нечего скрывать, а я больше всего в жизни боялась сыграть в Марину Цветаеву.
Юрий Маркович не только писал мне очень поддерживающие мой писательский дух письма, но и практически, как мог, старался мне помочь. В одном из писем он писал:
"Вика, здравствуйте! Давно получил ваш пакет, но то уезжал, то болел, то был в рабочей запарке, как обычно после отъездов — из-за запущенных дел, несданных работ, недоправленных сценариев. А перечитать ваше мне хотелось в душевной тишине. Наконец она наступила, и я опять с огромным удовольствием прочел про Рикинглазов и отличный рассказ "Дачница". На следующей неделе отнесу его в "Дружбу народов" с соответствующими рекомендациями. С "Нашим современником" я по существу расплевался, не был у них полгода. Да они и не зовут. Охотнорядский дух достиг там почти материальной густоты».
Вот тут мне сразу вспомнился мой первый приезд в Москву. По телефону мы условились, что Юра будет ждать меня на стоянке такси, что бы вместе отправиться а Пахру — в его загородный дом, постоянное место жития-бытия всей семьи. Юра ждал меня в обществе плотного, хорошо упакованного в короткую дубленку — не совсем по погоде, правда: стояла поздняя осень, дождливая, еще не слишком холодная — как-то особенно по-московски добротно-краснорожего мужика. "Вот, познакомься, — представил меня Юра — талантливая молодая писательница. Будешь ее печатать».
— Да все они талантливые — незаинтересованною проокал мужик, и Юра поспешил закончить представление: — Нет, я тебе серьезно говорю: Виктория Ивановна очень талантливая писательница — Ну что ж, почитаем, посмотрим, Ивановна — уже усаживаясь в подошедшее такси он, может быть, и не услышал, как, уставившись на Юру, я злобно спрашивала: — Почему же "Ивановна"? Если я — Израилевна — так уж по-крайней мере, Яковлевна! — Яковлевна! Израилевна! Кто вас будет печатать с таким отчеством!? Это же был главный редактор "Современника"! Чем это Яковлевна лучше Ивановны?