Где-то на самом дне сердца таилась бессознательная надежда, что это изменится, что он станет ей самым близким человеком. Как это случится? Об этом он не думал. Даже в самые тяжёлые, в самые мучительные ночи у него не мелькала мысль о смерти Григория. Он не отдавал себе отчёта, как это может произойти. Но Григорий был далеко, и казалось, что так будет всегда. И самым нужным человеком, человеком, без которого нельзя обойтись, станет не Григорий, а он.
А теперь всё кончилось. Он сжимал кулаки от презрения и отвращения к самому себе. Если бы хоть всё было иначе, если бы дело касалось какого-то там инженера, который погиб в нормальное время… Но ведь это был капитан Чернов, который в первый же день войны отправился на фронт, который заслужил два ордена за храбрость, солдат родины, борющийся за её свободу и независимость… А тут…
— Подлец, подлец, подлец, — твердил Воронцов сквозь стиснутые зубы, словно давая себе пощёчины этим словом. Но тут снова подступила боль. — Вот я и теряю тебя, вот я тебя снова теряю, — стонало сердце. — Радость жизни, её обаяние и радость, её солнечную красу.
Протяжно, пронзительно затрещал телефонный звонок.
— Алло!
В трубке звенело, трещало. Слышались отрывки какого-то разговора, торопливые, перебивающие друг друга голоса.
— Алло, алло, алло!
В трубке затрещало и утихло.
— Воронцов, говорит Воронцов, это ты, Саша?
Искажённый голос с другого конца пытался перекричать шум на линии.
— Виктор? Да, это я. В чём дело?
— Саша, слушай, Саша! Алло, алло, да-да, мы разговариваем! Саша, у тебя в госпитале лежит капитан Чернов?
— Как, как?
— Чернов, Чернов! Челябинск, Евгения, Роман, Наталья, Ольга, Виктор!
— Чернов?
— Да, да!
— Подожди, сейчас проверю. Подожди, я по другому телефону.
Воронцов терпеливо ждал. Издали, словно из пропасти, доносились отрывочные слова. Где-то на линии переговаривались телефонистки. Где-то упрямо стучал аппарат Морзе.
— Чернов?
— Да, да!
— Инициалы?
— Г. И., Григорий Иванович.
— Нет. У нас есть Чернышёв, Черник. Черняков — и это всё.
Воронцов отчаянно закричал в трубку:
— Нет, нет, не может быть! Не может быть! Два месяца тому назад был? Два месяца тому назад?
— Подожди, проверю.
Снова что-то зашумело, затрещало, забулькало. Воронцов дул в трубку. Он боялся, что не расслышит ответа.
— У нас вообще никогда такого не было, по крайней мере в этом году не было.
— Но ведь телеграмма пришла, телеграмма! Должен быть такой.
— Вы разговариваете?
— Не мешайте! Разговариваем, разговариваем, телеграмма пришла, телеграмма!
— Я сам телеграфировал?
— Нет, нет, сестра, Соня Козлова, Козлова!
— Козлова? Есть у нас такая.
— Спроси, спроси Козлову!
Опять шум в проводах. И, наконец, издали пробился сквозь хаос звуков еле слышный голос:
— Её сегодня нет, сегодня у неё выходной день.
Воронцов опустил трубку на рычажок. Лишь позднее он сообразил, что даже не поблагодарил, а главное, не договорился, ничего не выяснил.
Коротко, резко прозвучал звонок.
— Разговор закончен?
— Закончен, закончен, — сказал он устало. Он был смертельно утомлён. Что он скажет Марии, когда она завтра спросит его?
— Скажу, что не добился соединения, — решил он.
— Почему ты не ложишься спать?
Мария со вздохом встала и погасила лампу. Странный человек эта мать! Сначала ругала за бесчувственность, а теперь требует, чтобы она спала, спала в эту ночь, когда всё решается…
Она на цыпочках подошла к окну и приподняла плотно закрывающую его бумагу. Она задыхалась в маленькой комнате. Ей хотелось выйти наружу, вдохнуть прохладный воздух, почувствовать на лице дуновение ветра, удары его мокрых крыльев. Но уже поздно, нечего болтаться по дождю. К тому же каждую минуту может появиться Воронцов. Нужно бодрствовать и ждать.
За окном постепенно проступили туманные, едва различимые контуры. Там тоже вздымались стены и потолок нависших тёмных туч, сковывающих землю. Мир был сжат, замер в ожидании. И молчал.
— Почему я не радуюсь? — спрашивала она самоё себя. Можно ведь порадоваться, хоть минуту, хоть несколько часов, независимо от того, что окажется потом. Но изнутри словно раздавался суровый запрет, сковывающий сердце. Неужели так будет всегда? Неужели она никогда не почувствует настоящей радости и настоящей скорби? Всё стёрлось, перепуталось, чувства были туманны и неопределённы, как рассеянные ветром тучи. Нет, неправда это, будто несчастье облагораживает человека. Несчастье опустошало, обедняло, несчастье рождало в сердце враждебность к людям, гнев и эгоизм. Когда она была счастлива — ах, ведь это же правда, а не сказка, не легенда, что когда-то она была глубоко, радостно счастлива! Это счастье переливалось через край, и тогда у неё для всякого были радостная улыбка и добрый совет и в сердце нетерпеливое желание, чтобы все были счастливы.
А потом пришло известие, что погиб Григорий. Несчастье облагораживает… Нет, нет, это сказки для благовоспитанных детей, фальшивые, приторные и лживые. Ведь вот же она стала злая, опустошалась её душа, и в ней горьким урожаем всходили сорные травы, приносящие ядовитые семена.