После 1852 года Новый Эрмитаж стал «сводом искусственных порфирных скал» для петербургских поэтов и писателей, каждый из которых наверняка хоть раз там побывал. Мандельштам, Иванов и Вагинов, я уверен, побывали там не по одному разу, и для петербуржцев античная скульптура в Новом Эрмитаже становилась первой встречей с подлинным Древним Римом. Сомнительных и лживых идеалов, так же как и гневных ликов, полных гордости ужасной, там множество. Я там же впервые с Римом встретился, и очень хорошо запомнил свои путешествия по полупустым античным залам. Разноцветные стены мне очень нравились, а ряды скульптур, белых-белых, тяжёлых и холодных, казались одинаковыми и несколько скучноватыми. Их нагота меня не удивляла, не привлекала и не возбуждала, гораздо более теребила воображение кокетливая обнажённость скульптур Антонио Канова на втором этаже, в Галерее истории древней живописи. Рим из учебников тоже казался белым, гладким и холодным. Бродя среди белых статуй, я сквозь окна античной экспозиции видел серых полированных атлантов перед входом. Атланты, огромные и прекрасные, были римскими не менее чем все Дионисы и Аполлоны внутри, продолжая Рим за пределы музея. Так же огромна и прекрасна была площадь, простирающаяся за ними, с вознесшимся на невиданную высоту чёрным ангелом и квадригой, по-мандельштамовски вставшей на дыбы на триумфальном повороте арки, свёрнутой как-то особенно неестественно и искусно со своего прямого пути. На площади мой воображаемый Рим рос, становился громадным, катился по Александровскому саду мимо Флоры и Геркулеса Фарнезе, копий двух знаменитых античных римских статуй, к древнеримскому Манежу. Оставив в стороне купола Исаакия и Казанского, за которым я жил, и с детства знал, что он – собор совершенно римский, мой морок, прокатившись мимо прямо-таки барбериниевских львов, на которых спасался Евгений бедный, подступал к квиринальским Диоскурам около Манежа. Немного у их ног помедлив, он сворачивал направо и вырывался на простор Сенатской площади, где, следуя мановению руки Медного всадника, обряженного в античный плащ, поднимался вверх над его лавровым венком и воспарял над городом. Расширяясь до невероятных размеров, охватывал всю Вселенную: Риму – Мир. Имперское переживание бедного ленинградского ребёнка.
Здание Нового Эрмитажа. Фрагмент портика с атлантами c Дмитрий Сироткин
Вот что понаделали Филофей с Петром и Екатериной, всунув в русское сознание свою realiora. Впервые оказавшись в реальном Риме, я был ошарашен его несоответствием детским моим представлениям. В этом я не одинок – множество воспоминаний русских о первой встрече с Римом говорят о том же: о первом разочаровании, о несоответствии тому, что представляешь и что встречает, о том, что Рим не надо судить по первому впечатлению, что к нему надо привыкнуть. Лучше всего это выразил Гоголь в повести «Рим», говоря от лица своего героя, римлянина по рождению: «Словом, он [князь] уединился совершенно, принялся рассматривать Рим и сделался в этом отношении подобен иностранцу, который сначала бывает поражен мелочной, неблестящей его наружностью, испятнанными, темными домами, и с недоумением вопрошает, попадая из переулка в переулок: где же огромный древний Рим?» Гоголь по-авангардному даже не считает нужным дать имя своему князю, ибо в данном случае князь – его alter ego. Фраза, разумеется, относится к собственным переживаниям Гоголя первой встречи с Римом, малоправдоподобно приписанных римлянину.
Рим сбивает с толку. Многие города равняют себя на Рим, так что, первый раз направляясь в Рим, ждёшь, что встретишься с величественным прообразом города, что рисовала детская фантазия, с неким идеалом. Приехав же и столкнувшись с ним нос к носу, никакой идеальности не находишь, каждая черта резко индивидуальна. И совсем не классична. Рим индивидуален и уникален так, как никакой город в мире, – все остальные чем-то похожи, как счастливые семьи, этот же не похож ни на кого. Единственный и неповторимый. Многие отличные поэты, в том числе Державин, Фет и Хлебников, баловались палиндромами-перевертнями. «Риму Мир», конечно, в подмётки не годится ни «А роза упала на лапу Азора» Фета, ни, тем более, хлебниковскому «Я Разин со знаменем Лобачевского логов. Во головах свеча, боль; мене ман, засни заря», зато весомее, проще и понятнее. Однако же есть почти гоголевское «Дорог Риму Миргород как Миргороду дорог Рим», это даже получше, чем испанское A mam'a, Roma le aviva el amor a pap'a y a pap'a, Roma le aviva el amor a Mam'a [В маме Рим оживил любовь к папе, в папе Рим оживил любовь к маме].
Дорог Риму Миргород как Миргороду дорог Рим: утешает, хоть и не совсем правда. После всего этого, после схизмы и Софьи Палеолог, монаха Филофея и Петра I, Екатерины с Кваренги, после Гоголя и обоих Ивановых с их Римом, могу ли я себя не чувствовать русским, когда я о Риме пишу?
Пиранези. «Кампо Марцио»
Центр Рима