Я кивнул и уставился в экран: мы с Коулом наперегонки понеслись по какой-то известной улице (ее названия я не вспомнил), круша мусорные баки, деревья и встречные машины. Изредка нам попадался неудачливый пешеход. Я старался объезжать людей, а Коул специально в них целил, особенно если за игрой наблюдала маленькая Карли. Каждый раз, когда его автомобиль выезжал на обочину и сбивал скейтбордиста, она принималась голосить: «Ты убил ребенка! Ты убил ребенка нарочно!»
Я прощал Коулу и эти выходки, и слова, которые он повторял за другими, потому что ему было десять лет и он держался со мной так же, как раньше. Из всех, кого я знал, он один не поменял своего отношения ко мне.
Однажды утром я вышел из комнаты и спустился по лестнице, услышав приглушенные голоса внизу. Синди и папа пили кофе на кухне. Говорили они тихо, и тем не менее в коридоре все было прекрасно слышно:
– Рэй, ему нужна помощь.
Я сразу понял, что речь идет обо мне. Синди всегда шутила, что охотно обменяла бы двух своих родных сестер на мою маму, которая была ей сестрой настоящей. Поэтому и ко мне она относилась как тетушка, которая знает племянника с первого дня его жизни, обращается с ним как со своим питомцем и во всем норовит поучаствовать.
Отец довольно долго молчал, а потом ответил:
– У Лэндона богатое воображение, ты же знаешь. Он, черт возьми, только и делает, что рисует. Не думаю, что из-за нескольких набросков нужно вести его к мозгоправу…
– Рэй, я наблюдала за твоим ребенком – за вашим с Роуз ребенком – с тех самых пор, как он впервые взял в руки карандаш. Конечно же, я знаю, что он всегда так самовыражался. Но точно тебе говорю: то, что он рисует сейчас, – это совсем другое. Это пугает…
– А чего ты ждала, черт возьми? – прошипел отец. Теперь замолчать пришлось Синди. Он вздохнул: – Извини, Син. Но… мы сами во всем разберемся. Нам не хочется говорить на эту тему. Когда я думаю о той ночи… – Он осекся. – Я не стану заставлять его об этом разговаривать.
За словами отца я расслышал то, о чем он умолчал: ему не хотелось выслушивать мой рассказ о случившемся.
Но он был прав. Мне действительно не хотелось об этом разговаривать.
– Рэй, он замыкается в себе. Он почти все время молчит. – В голосе Синди послышались слезы.
– Ему тринадцать лет. В этом возрасте многие бывают неразговорчивы.
– Если бы он и раньше так себя вел, я бы согласилась, что все нормально. Но это не его случай. Он был веселым и общительным мальчиком. Я смотрела на него и на Роуз и надеялась, что, может быть, и у меня вырастут сыновья, которые в тринадцать лет не перестанут разговаривать со мной, смеяться и целовать меня, уходя в школу. Нынешнее состояние ненормально для Лэндона, и возраст тут ни при чем.
Папа снова вздохнул:
– Его мать умерла. Откуда взяться нормальному поведению? – (Синди шмыгнула носом, и я понял, что она плачет.) – Давай не будем больше об этом. Я очень ценю вашу с Чарльзом поддержку… но я просто не могу…
– Может, я подыщу хорошего доктора и сама отведу Лэндона к нему, а ты не участвуй, если не хочешь…
– Нет. Пока не надо. Дай ему время.
– Но…
– Синди.
Мне была хорошо знакома эта отцовская интонация, означавшая «я все сказал». Когда мне хотелось чего-то запретного, решающее «нет» всегда оставалось за папой. Он говорил: «Лэндон» – и хмурил брови. После этого я понимал, что спорить бессмысленно.
Максфилды и Хеллеры праздновали День благодарения вместе еще до моего рождения. Эту традицию никогда не нарушали, несмотря на то что после защиты диссертаций пути моего отца и Чарльза разошлись: папа решил уйти из университета и работать в правительственной организации, а Хеллер получил место на кафедре в Джорджтауне. Когда я родился, обе семьи поселились в пределах вашингтонской кольцевой в двадцати минутах езды друг от друга: они в Арлингтоне, мы в Александрии.
В тот год День благодарения должен был праздноваться у нас. Но планы изменились. Мы с отцом сели в машину и поехали к Хеллерам, мысленно проклиная рождественские песенки, которые звучали по радио. Ни он, ни я не пошевелились, чтобы переключить канал.
Мама любила праздники. Всякие. Сопутствующий им коммерческий бум ее не раздражал. В феврале она пекла печенье в форме сердечек; в июле, охая и ахая, восторгалась фейерверками; затем подхватывала рождественские мелодии, звучавшие в эфире, даже если до Рождества оставалось еще много недель. Теперь я стискивал зубы при мысли о том, что больше не услышу ее голос. У меня подводило живот: организм отказывался принимать ужин, который нам предстояло без мамы разделить с Хеллерами.
Я ехал на переднем сиденье. В мешке, который лежал у меня в ногах, был баллон взбитых сливок. На коленях я держал полуфабрикатный тыквенный пирог. Он у нас подгорел и после того, как папа обрезал черные корки, стал выглядеть так, будто его обкусали ворвавшиеся в дом белки. Еще никогда Максфилды не оскорбляли праздничный стол таким убогим подношением.
Мне хватило ума оставить эти соображения при себе.