То есть, повторяю, прежнее противостояние «советского» и «антисоветского» в нашем сознании и в нашей литературе начало терять свою актуальность, точнее, противостояние это перешло на другой уровень. Появилась литература тех, кто как художник формировался в ситуации постсоветской культуры. (Относя эти слова к прозе, скажем, Варламова или Быкова с их своеобразной ностальгией именно по «советскому» и «тоталитарному», я не впадаю в противоречие – для обоих авторов «советское» уже во многом понятие умозрительное, своеобразная реконструкция, в которой больше авторского своеволия, нежели следования реальности; во всяком случае, того опыта непосредственного проживания «советского», который сформировал сознание людей моего поколения, у этих писателей уже нет.)
…Вот когда следовало бы писать о завершении «советской эпохи» в русской литературе. Я здесь не о сартаковых и марковых. Они и не были никогда литературой. Я об Аксенове, о Лимонове, Войновиче, Галковском и т. д., самоидентификация которых – художественная и идеологическая – проходила в координатах, заданных самим фактом существования советской ментальности. И здесь яростное противостояние, скажем, повествователя «Бесконечного тупика» советско-казарменному сознанию и порожденной им культуре ничего не меняет в степени внутренней зависимости автора от этого казарменного. Более того, самым уязвимым местом прозы Галковского как раз и является попытка формулировать бытийное исключительно в координатах противостояния советскому бытовому сознанию.
Предельно упрощая, скажу, что у сегодняшних писателей прямой выход на бытийное, тогда как писатели советских времен были вынуждены разбираться в самих себе с выпавшей на их долю социально-психологической, идеологической и прочей историко-бытовой конкретикой.
Сказанное не означает, что уже в силу этого обстоятельства «нынешние» глубже и достовернее художественно, чем «предыдущие». Тут прямой зависимости нет и не может быть. Говорить про «Сандро из Чегема», «Пушкинский дом» или «Факультет ненужных вещей» как про «устаревшие произведения» глупо. Просто разные исторические ситуации и, соответственно, разные точки опоры. И только. Прорывы к бытийному у Битова или у Искандера происходят просто на другом материале. И даже как бы полностью завязанный на социально-исторической конкретике, на почти прикладных в литературном отношении задачах «Архипелаг ГУЛАГ» обретает со временем статус одного из самых замечательных художественно текстов в русской литературе.
Нынешним писателям как будто легче. Никто не требует от них идеологического служения. Они вольны сами выбирать свою модель творческого поведения. Но, вместе с тем, свобода эта и усложнила их задачи, лишив очевидных точек приложения сил. Каждый из них остается один на один с бытийной проблематикой – Любовь, Страх, Смерть, Время. И работать надо на уровне этой проблематики.
Нет, есть, разумеется, и сегодня обходные пути, чтобы воспользоваться традиционными для советского периода литературы моделями творческого поведения. Можно отойти в сторону от собственно литературных задач и опереться на внелитературное – использовать энергетический запас как бы новых, как бы актуальных оппозиций.
Самое очевидное здесь – это ситуация эстетических (и этических) противостояний. В этом отношении неожиданно выразительным оказывался сюжет с так называемым «отечественным постмодернизмом».
Первое, что характеризует этот сюжет, это вынужденное употребление слова «постмодернизм» как метафоры, а не термина. Дело в том, что чуть ли не с самого начала, как только у нас было узаконено само понятие (то есть с конца 80-х), содержание его стало практически безразмерным – в постмодернисты записывали всех, кто хоть чем-то не был похож на реалистического бытоописателя, от Пригова и Рубинштейна до Вознесенского, Астафьева и Проханова.