Подав им роскошный ужин (может быть, чересчур изысканный, зато не слишком плотный — оба были умеренны в еде), толстуха Полина, femme de m'enage,[38] обслуживающая, кроме того, бельгийского скульптора живущего в мастерской на чердаке прямо у них над головой, вымыла посуду и ушла в обычное время (девять пятнадцать или около того). Поскольку у нее была раздражительная склонность застревать перед телевизором, Арманда всегда дожидалась ее ухода, а потом уже крутила его в свое удовольствие. Теперь она его включила, дала ожить, пробежалась по нескольким каналам и с презрительным фырканьем убила изображение (ее телевизионные вкусы отличались полным отсутствием логики, она могла методично, со страстью, каждый вечер смотреть одну и ту же программу, потом целую неделю не подходить к телевизору, словно наказывая это чудесное изобретение за проступок, никому, кроме нее, не ведомый, — Хью старался не вникать в ее таинственные ссоры с дикторами и актерами). Она раскрыла книгу, но в этот момент позвонила жена Фила и пригласила пойти с ней завтра на генеральную репетицию какой-то лесбийской пьески с актрисами-лесбиянками. Они проговорили двадцать пять минут — Арманда — доверительным полушепотом, а Филлис столь звучно, что Хью, сидя за круглым столом над стопкой гранок, мог бы, если бы пожелал, прослушать обе составные части потока тривиальностей. Но ему вполне хватило резюме, сделанного Армандой, когда она вернулась на свое место — на обитый серым плюшем диванчик у ложного камина. Как обычно, около десяти часов сверху вдруг раздались пренеприятные звуки: глухие удары, потом скрежет — это кретин бельгиец перетаскивал тяжелую загадочную скульптуру (значащуюся в каталогах как «Полина анида»{26}) с середины мастерской в угол, где она проводила ночь. В ответ Арманда, как всегда, уставилась на потолок и заметила, что она давно бы пожаловалась двоюродному брату Фила (управляющему домом), не будь сосед таким радушным и услужливым мужчиной. Когда снова воцарился покой, она стала искать книгу, которую держала в руках в момент телефонного звонка. Муж ее неизменно испытывал прилив особой нежности, примирявшей его со скукой, грубостью и уродством того, что не очень счастливьте люди называют «жизнь», всякий раз, когда в аккуратной, деловитой, хладнокровной Арманде проступал прекрасный лик беспомощной человеческой рассеянности. Он нашел и вручил ей предмет ее отчаянных поисков (книга лежала на журнальной полочке возле телефона), получив за это разрешение благоговейными губами прикоснуться к ее виску и пряди светлых волос. После этого он вернулся к гранкам «Транс-ля-тиций», а она к своей книге — это был путеводитель по Франции с указанием множества отличных ресторанов, помеченных вилками и звездочками, но не столь уж многих «приятных, спокойных, хорошо расположенных гостиниц» с тремя или более башенками, а иногда и сидящей на ветке маленькой красной птичкой.
— Какое смешное совпадение, — сказал Хью. — Один его герой в довольно непристойном отрывке — а кстати, как надо писать: «Savoie» или «Savoy»?{27}
— Какое совпадение?
— Ах да, один из героев тоже листает «Мишлен»{28} и говорит: «Далек же путь от Гондона в Гаскони до Вагино в Савойе».
— «Савой» это гостиница, — сказала Арманда и дважды зевнула, сначала не разжимая челюстей, потом откровенно. — Не знаю, почему я так устала, — сказала она, — зато я знаю, что вся эта зевота только сбивает сон, и больше ничего. Надо сегодня попробовать новое снотворное.
— Лучше представь, что ты несешься на лыжах по очень гладкому склону. Я в молодости пытался, чтобы заснуть, мысленно играть в теннис — это часто помогало, особенно если мячи новые и очень белые.
Она еще немного помедлила, над чем-то задумавшись, потом заложила книгу ленточкой и отправилась на кухню за стаканом.
Хью любил дважды читать корректуру — один раз, исправляя опечатки, другой — вникая в смысл. Он предпочитал сначала делать механическую правку, а уж потом наслаждаться содержанием, в каковое он сейчас и углубился, но даже специально не выискивая опечаток, он все-таки время от времени находил пропущенные «ляпы» наборщика и свои собственные. Кроме того, он позволял себе на полях второго экземпляра (предназначенного для автора) с большой осторожностью отмечать некоторые вызывающие особенности стиля и правописания в надежде, что великий человек поймет, что сомневается он не в его гении, а в его грамматике.