Мало-помалу демоны физического страдания погребают под терриконами боли всякую мысль, всякое любомудрие, надежду, упование, память, сожаление. Спотыкаясь, влачимся по омерзительной местности, уже не заботясь о направлении, потому что все – мука и нет ничего, кроме муки. Прием выворачивается наизнанку. Мысли и образы, светившиеся тем слабее, чем дальше мы забредали по их следам в тупики, сменились медленным натиском диких, страшных нелепых видений, берущих нас в кольцо осады: история замученного ребенка; повесть изгнанника о жестокой стране, откуда он бежал; а вот тихий сумасшедший с подбитым глазом; вот фермер, пинающий своего пса – свирепо, похотливо. Наконец угасает и боль. «Он настолько ослаб, что потерял интерес даже к смерти», – так «храпят потные люди в набитом вагоне третьего класса; так школьник засыпает над нерешенной задачей». «Я устал, устал… шина катится, катится своим ходом, виляя, замедляя бег…»
И тут книгу внезапно заливает волна света:
«…словно кто-то рывком распахнул дверь, и люди в комнате повскакали с мест и, жмурясь, лихорадочно собирают свои пожитки». Чувствуется, что мы на рубеже какой-то абсолютной правды, разящей величием и в то же время в своей совершенной простоте почти домашней. Словесная магия виртуозно владеющего ею автора вселяет в нас уверенность, что ему известна правда о смерти и сейчас он ее расскажет. Вот-вот, к концу этой фразы или к середине следующей, ну, может, капельку дальше мы узнаем такое, от чего изменятся все наши представления, как если бы выяснилось, что с помощью особых, доселе не применявшихся движений рук можно летать. «Самый тугой узел – это, в конце концов, лишь извивы бечевы; неподатливый для ногтей, он все равно сводится к простому переплетению петель. Пальцы кровоточат – а узел уже распутан взглядом. Он (умирающий) и есть тот узел, который развязался бы сразу, сумей он найти и проследить нужную нить. И не он один – распутано было бы все, все, что он только мог себе представить на языке наших детских понятий о пространстве и времени, причем то и другое – загадки, измысленные человеком именно как загадки и в этом виде к нам возвращающиеся: бумеранги глупости… Вот наконец он ухватился за что-то подлинное, ничего общего не имеющее с мыслями, чувствами или опытом, вынесенными из детского сада жизни».
«Абсолютное решение», ответы на все вопросы жизни и смерти были запечатлены во всем, что он только знал в этом мире: так путешественник начинает понимать, что исследуемая им дикая страна – не случайное скопище природных явлений, а страница книги, где все эти леса и горы, поля и реки разместились так, чтобы составить осмысленную фразу; гласная озера переходит в согласную плавного склона; извилистая дорога пишет свое послание почерком округлым и четким, как почерк отца; деревья общаются в пантомиме, понятной тем, кто выучил азбуку их жестов… Так путник по слогам читает пейзаж, прозревая его смысл, и точно так же замысловатый рисунок человеческой жизни сводится к монограмме, теперь вполне ясной для внутреннего взора, расплетающего перевитые литеры. И проступившее слово потрясет простотой смысла; но еще поразительнее, может быть, то, что, живя земной жизнью, где рассудок взят в железное кольцо, в плотно пригнанную оболочку сна о себе самом, никто даже случайно не проделывает этого нехитрого кульбита мысли, вмиг высвобождающего пленный дух, дарующего великое понимание. Загадка решена.
«И поскольку значение всего сущего засияло сквозь внешние формы, многие мысли и события, прежде казавшиеся донельзя важными, съежились если не до ничтожества – ничтожного больше ничего не осталось, – то уж, во всяком случае, до масштабов мыслей и событий, которым ранее в важности было отказано». И вот уже такие сияющие в нашем мозгу исполины, как наука, искусство и религия, выпали из привычной классификации и, взявшись за руки, радостно уравнялись и слились. Точно так же и вишневая косточка, и крохотная ее тень на крашеном дереве источенной червями скамейки, и обрывок бумаги, и любая малость из миллионов и миллионов им подобных выросли до диковинных размеров. Переиначенный и пересозданный мир раскрыл свой смысл душе, и это было столь же естественно, как их собственное дыхание.
Сейчас этот смысл будет полностью для нас раскрыт: слово будет сказано – и вы, и я, и каждый человек в этом мире хлопнет себя по лбу: «Какие же мы были олухи!» На этой последней излучине книги автор, похоже, мгновение медлит, словно взвешивая, разумно ли выпускать правду наружу. Он словно поднял голову, встал, оставив умирающего, за чьими мыслями он следовал, и, отвернувшись, задумался: идти ли за ним до конца? Шепнуть ли слово, которое взорвет уютную тишину нашего рассудка? Шепнуть. Мы, что называется, далеко зашли, слово уже сложилось и будет произнесено. И вот мы снова обращаемся к размытым очертаниям ложа, склоняемся над сереющим, словно парящим телом – ниже, ниже… но минута сомнения оказалась роковой: человек умер.