Единственным, кто, казалось, легко воспринял перемены, был наш самый старший брат Хесу. Он благоденствовал: занимался подводным плаванием, отпустил длинные волосы, щеголял акульим зубом на шее. Он работал с Дулей на головном заводе по производству застежек-молний, был его протеже и правой рукой, принося свои молодые годы в жертву человеку, который никогда не бывал доволен вполне, возможно, потому, что его любовь к нам была настолько глубокой, уязвимой в своей искренности и совершенной в своей полноте, что в ответ он ждал такой же идеальной преданности. От Хесу он требовал всего. Годы, которые я ошибочно принимал Хесу за юношу беспечного, позднее обернулись противоположностью — наносной, накрепко приставшей серьезностью. Хесу делал все, чтобы мы, дети, держались вместе, безустанно старался отвлечь Булю от принятого ею образа скорбящей старухи. Вот откуда его серьезность и суровые манеры, которые мне иногда хотелось стряхнуть, чтоб обнаружить того Хесу, которого я знал когда-то.
Клэр к тому времени уже сбежала, выйдя за очаровательного усача из Калифорнии. Время от времени она звонила и плакала в трубку, и мы все плакали вместе с ней. По голосу было ясно, что ей совестно за свое дезертирство.
А мы с Джеральдом росли и были счастливы, как это возможно только в детстве, несмотря на трещины в семейном фундаменте. Мы выучились суровому местному диалекту. Пошли в одну баскетбольную команду. Сделали друг другу стрижки «платформа». Стали носить одинаковые золотые цепочки. Вколачивали баскетбольный мячик в низенькое кольцо, которое Дуля распорядился установить для нас во дворе. Фотографировали друг друга в полете. Я был Мануте Бол, Джеральд — Магси Богз.
[100]С Булей мы часто ходили в «Ингос», кулинарию, которую открыл женившийся на бодрой местной дамочке немец, — единственное на сотни миль место, где можно было найти настоящий чеддер, бри, копченого лосося, французский паштет, немецкие сосиски; мы наслаждались импортными стейками, которые были не такие жесткие и резиновые, как из местных коров. Буля брала с нас обещание не говорить об этом деду.Через два года после ухода Шарлотты дед наконец достроил свой особняк. Дом цеплялся за обрыв древнего, продуваемого ветрами ущелья, с высоких холмов открывался вид на Илиган-Сити. Семь этажей, четыре из которых остались не отделаны, чтобы потом каждый из нас мог обосноваться здесь со своей семьей. Интерьеры Дуля и Буля собирали по книгам о Фрэнке Ллойде Райте
[101]и японском дзене, по журнальным подшивкам «Аркитекчерел дайджест»; это, как вы понимаете, был дом их мечты, наше современное родовое гнездо, куда они могли бы удалиться, чтобы спокойно встретить смерть. На стене дома была установлена табличка, на которой дедовым почерком было выгравировано его название: «Ухтопия».Из их комнаты меж двух горных вершин днем виднелось голубое море, а ночью — огни большого города. Там была баскетбольная площадка для нас с Джеральдом, застеленная татами молельня для Були, японский чайный сад с корейским мангалом для семейных ужинов. Дед построил себе целый замок со стрелковым тиром, студией для занятий живописью, даже бассейн всего в полтора метра глубиной (дед очень боялся, что кто-нибудь из нас утонет, и глубже делать не рискнул). У каждого из нас была своя комната с видом. Комната отбывшей к мужу Клэр стала кладовкой для старой одежды. Когда стало понятно, что Шарлотта не вернется, Дуля перетащил в ее комнату свой компьютер и гигантский принтер и, привыкший к бессоннице на другом конце света, ночи напролет упражнялся в компьютерной графике. Он искал способ отвлечься от политики, поскольку вскоре после нашего переезда в «Ухтопию» Буля впала в черную депрессию и отказывалась вставать с постели, пока дед не отрекся от этой изнуряющей карьеры.