Обо всех подобного рода объективных ограничениях запрета и оправданиях лжи следует сказать, что эти обоснования никогда по-настоящему не убеждают. Тот, кто однажды проникся в душе возможностью говорить исключительно только правду, всегда станет остерегаться этих обоснований, приспосабливающихся к действительности и вводящих в заблуждение относительно истока долженствования. Ибо кто решает, требует ли от нас лжи благо отечества, или жизнь другого человека, - кто решает, таков ли способ экзистенции отечества и жизни другого, чтобы ради них вообще возможно было требовать отказа от правдивости? Если я высказываю суждение, что есть-де такие случаи, когда мне позволено лгать, то никто уже не знает с достоверностью, не считаю ли я, что по отношению к нему для меня настал такой случай; надежная уверенность в ожидании истины совершенно прекращается. Если я лгу, то в то же мгновение я потерял перед самим собою то достоинство, которое присуще мне, если я всегда говорю только то, что считаю истинным. Я покорился силе, которая смогла принудить меня ко лжи. Поэтому философы с абсолютным радикализмом запрещали всякую ложь: ложь как действие есть, говорили они, противоречие в самом себе и отменяет всякую нравственность.
Если я лгу, то оправдать этого я не могу. Попытка привести в форму объективности то, что я сделал, солгав (was ich mit der L"uge getan habe), хотя и может обсуждать и углублять то, что действительно было, но не может вывести отсюда никакого закона. Напротив, закон «не лги» как всеобщий закон неизбежно остается в силе. Вопрос только в том, может ли быть такая истинная, экзистенциальная деятельность, которую бы мы постигали как истинную не из всеобщего закона, и которая поэтому не могла бы быть высказана в своей подлинности, а значит, не становилась бы образцом (Vorbild). Этот вопрос должен остаться нерешенным. Объективно на него можно ответить только отрицательно. Но ведь этот вопрос хочет не объективно знать, а только бросить взгляд на экзистирование, которое, в субъективности и объективности, двигаясь в них обеих, не может адекватно обнаружиться в явлении ни в той, ни в другой, и, однако, совершается для себя в достоверности долженствования так, что остается недоступным для обобщений. Здесь можно только обсуждать, окончательно не определяя:
Абсолютно открытого, всегда правдивого человека, - если только он не окажется в благоприятных и преходящих условиях жизни в материально обеспеченном положении, - другие непременно погубят. Он не может рассчитывать на то, что ему будут отвечать тем же. Поэтому есть существенное различие, отвечает ли мне другой, когда я обращаюсь к нему с правдивым словом, в коммуникации на том же уровне в том же умонастроении, или же он противостоит мне, как «природа», в решающем отношении как нечто чуждое. Даже самый правдивый не постесняется использовать обман и хитрость, скажем, в отношении опасных животных. Если человек встречает меня в невысказанной и наполовину неосознанной позиции homo homini lupus, то в столкновении с ним, как и со зверем, я пропаду, если только не буду предусмотрителен и вступлю в борьбу с ним. Если же человек встречает меня как возможная экзистенция, обращающаяся как его самость к моей самости, тогда, даже при крайнем несовершенстве и постоянных уклонениях, ситуация оказывается в принципе иной: я могу положиться на разум и возможную экзистенцию другого в той мере, в какой я их сам, - то есть безусловно, не в смысле предсказуемости, а в смысле возможности взаимных корректировок из истинной готовности.