«Дать современному человеку НОВЫЙ ВЗГЛЯД, из которого сама собою с неизбежностью возникает новая картина, вот что важно. Жизнь не имеет «цели». Человечество не имеет «цели». Существование мира, в котором мы на нашей маленькой планете составляем небольшой эпизод, есть нечто слишком величественное, чтобы такие жалкие вещи, как «счастье наибольшего количества людей», могли быть целью. В бесцельности заключается величие драмы. Но наполнить эту жизнь, которая дарована нам, эту действительность вокруг нас, в которую мы поставлены судьбою, возможно большим содержанием, жить так, чтобы мы вправе были сами собою гордиться, действовать так, чтобы от нас осталось что-нибудь в этой завершающей себя действительности — вот задача. Мы не «люди в себе». Это принадлежит прошедшей идеологии. Гражданство мира — это жалкая фраза. Мы люди определенного столетия, нации, круга, типа. Это необходимые условия, при которых мы можем придать смысл и глубину нашему существованию, можем быть деятелями, также посредством слова. Чем более мы заполняем эти данные границы, тем далее простирается наша действительность.
Фраза, что идея делает мировую историю, в том виде, в каком ее надлежит понимать, является заинтересованной болтовней литераторов. Идеи не выговариваются. Художник созерцает, мыслитель чувствует, государственный деятель и солдат осуществляют их. Идеи постигаются только кровью, инстинктом, а не абстрактным размышлением. Они свидетельствуют о своем существовании стилем народов, типом людей, символикой деяний и творений, и знают ли эти люди вообще о них, говорят ли они или пишут, верно или неверно, это маловажно. ЖИЗНЬ — это первое и последнее, и жизнь не имеет ни системы, ни программы, ни разума; она есть сама для себя и сама собою, и глубокий порядок, в котором она осуществляется, доступен только созерцанию и чувствованию — и затем, быть может, описанию, но не разложению на доброе и злое, верное и неверное, полезное и желательное».
§ 27
Через некоторое время, после утверждения меня в новой должности министра я пригласил многих сослуживцев к себе домой, где и закатил неслыханное по экзотической вычурности веселье, лишь потихоньку выпуская джина Неверия из матрицы, чтобы он не посрамил честь нового мундира. Кто-то из охмелевших гостей, дивясь обилию новейшей техники в доме, источая слюнявую лесть и мякинно развалившись, спросил:
— Григорий Владимирович, давно хотел узнать, какие у вас любимые, ну как бы это сказать, чувства или ощущения? В общем, что вы больше всего любите?
— Только вам по секрету, так и быть, признаюсь. Больше всего на свете люблю религиозные чувства и оргазм, потому что я биверт.
Льстец испуганно икнул, зарылся в лацканы пиджака и скрылся в закусках.
По моему большому дому катался цветной колотун музыки, витал и чертился смех, одетый протяжным звоном бокалов. Я разбил фужер с шампанским, долго вспоминая, как за несколько часов перед этим Лиза буквально обескровила мое воображение, заставив присутствовать на примерке своих бесчисленных нарядов.
— Одевай, что хочешь, только покрой ногти моим любимым черно-синим лаком, и ты будешь лучшей госпожой министершей в мире. Клянусь! — сказал я тогда ей и отправился к Марку, уже буквально стесавшемуся о столовые принадлежности.
А сейчас я с наслаждением развалился в кресле, изучая всем существом качество съеденного и выпитого, и, посмотрев на загрустивший профиль моей чудной Лизы, принялся было подливать ей шампанское, как вдруг она искристо оживилась и остановила меня, возложив красивую руку мне на запястье, и проникла в мои глаза царственно-заговорщицким взглядом.
— Мне теперь нельзя много пить, — тихо сказала она так, чтобы привычные к сплетням уши людей остались не у дел. С хрестоматийной тупостью уставился я в тарелку, не понимая, что на ней лежит и что имела в виду Лиза. Завидя мою общую озадаченность, она уже еле слышно произнесла, прильнув щекой к моему плечу:
— Милый, я беременна.
— Что, как и давно?
— Месяца полтора, я все не решалась тебе говорить раньше, но…
— Подожди, тихо, тихо… — потеряв всякую официальность и нижнюю часть тела, я устремился глазами к календарю на электронных часах, и простая операция вычитания вернула мне пантеистическое спокойствие, наполнив какой-то недоработанной торжественностью. Она не хотела говорить мне раньше, а я не хочу говорить ей теперь, кто я на самом деле.
О, Боги, благодарю вас, ведь она беременна моим НЕВЕРИЕМ! Я уже был новым человеком тогда.
Все отглаженные смокинги и блестящие лица дельцов, все меха, брильянты и глянцевые холеные спины их спутниц провалились в меня, точно в горловину черной дыры. Не стало ни музыки, ни яств, ни веселья, ни парада торжественных чувств. Я вышел в парк, чтобы переварить случившееся в моей новой жизни (…)