Зебальд попросту убирает датчики «скучно-не-скучно» с приборной панели и честно вспоминает всех, до кого в силах дотянуться, – в режиме общего дела. Его горе и его пафос в том, что поминания (у-поминания, у-понимания) заслуживают все составные части тварного мира – и он сбивается с ног, пытаясь замолвить слово (картинку, цитату, намек) за каждого из живших. По внутренней сути задача, взятая им на себя, и даже выбранный способ решения, очень похожа на чин поминания имен за проскомидией – и здесь я позволю себе разок процитировать текст, не имеющий никакого отношения к литературе. «На деле получается так, что имен обычно собирается великое множество и священник прибегает к помощи в чтении сослужителей и прислуживающих <…>. В связи с такой занятостью чтение имен, к сожалению, часто производится механически. Особенно трудно бывает священнику, служащему в единственном числе, без диакона или второго священника, когда во время самой литургии (до Херувимской песни) приносятся записки с именами, и священнику приходится их вычитывать между ектеньями и тайными молитвами. Как можно сосредоточиться в таких условиях?»
Проза Зебальда занимается тем же самым, но в мире, напрочь лишенном всякой надежды на воскрешенье. Выбранный способ противостояния небытию придает его книгам особый, ни на что не похожий статус – размещает их на ничейной земле, между великой литературой (а кажется, что иначе это не назовешь) и, если можно так выразиться, метафизическим активизмом. К чему они ближе, я и сама не знаю. Но этим текстам, с момента написания зависшим между литературой и фактом, вымыслом и документом, не привыкать. Все, на что мы можем здесь положиться – и даже опереться, как на руку друга, в непроглядной ночи decline-and-fall’a – безотчетная уверенность в авторе. В голосе, продолжающем говорить, словно уважение, сочувствие, доброта не утратили смысл, а все написанное написано – по Зебальду –
С той стороны: более многолюдной, чем эта.
Предполагая жить
(Александр Блок)
Весной 1909 года Блок пишет матери из Венеции.
Один из острых соблазнов нынешнего времени, которому почти невозможно сопротивляться, – осуществить простую операцию: заменить в письме Милюкова на Милонова (или на Навального, что ближе к политическим симпатиям автора), а Союз русского народа – на нашистов.
И в очередной раз предъявить себе современность как картину трехвековой статики, где не меняется ничего, кроме фамилий: где невыездной Пушкин готов ехать хоть в Китай, а выездному Блоку достаточно просто убрать из поля зрения некоторое количество газетных заголовков, заткнуть уши, чтобы ненадолго вернуться к тому, что так хочется воспринять как норму, как родину. К ощущению протяженности и постоянства, которое кажется единственно совместимым с жизнью – светлой анфиладой помещений, где не торопясь переходят от покоя к воле и обратно. Где, говоря пушкинскими словами, предполагают жить.