Происходил этот разговор в самом начале 37-го года, и никому из нас не приходило в голову, что скоро будут проверяться такие качества, как человеческое достоинство, независимость, мужество… Прошло меньше полугода, и остались мы на Спиридоновке в двух комнатах; с опечатанной дверью, ведущей в большую часть квартиры; с одним городским телефоном из всех находившихся прежде. И этот телефон – молчал. Каждый, кто пережил то время, оставшись в полузапечатанной квартире, знает, что из многих наступивших душевных потрясений одним из самых главных был замолкнувший телефон. <…> В этом отвратительном, трусливом молчании для меня особенно горьким было молчание Алексея Дмитриевича Сперанского. Ведь только что, какую-нибудь неделю-две назад он говорил мне, что считает меня другом, а Оксану чуть ли не дочерью… Чего он боится, он, такой смелый, такой независимый? Многих людей в эти дни и месяцы я вычеркивал из своих близких друзей, просто знакомых. Но труднее всего мне было это сделать с Алексеем Дмитриевичем. Но – вычеркнул. И больше всего боялся, что придется с ним встретиться. Не за себя боялся, а за него – каково будет ему глянуть мне в глаза? А ведь – глянул».
Далее Разгон рассказывает, как буквально в день своего ареста оказался в квартире Сперанского, привезенный туда С. Я. Маршаком.
«– А, Лева, здравствуй! – приветствовал он меня так, как будто мы вчера с ним виделись. Потом он поострил насчет “Узкого”, спросил меня, видел ли я только что вышедшую книгу Блока, и ушел. И в глаза мне посмотрел, и, как всегда, похохатывал и острил, и не было на его некрасивом и выразительном лице ни тени смущения»[256]
.Умение
О том, как высоко он котировался на Олимпе советской власти, говорит тот факт, что в 1935 году, специально к XV международному конгрессу физиологов, была в пожарном порядке издана его книга «Элементы построения теории медицины», причем ее издали в переводе на английский язык и раздавали бесплатно всем участникам конгресса. Такая акция не могла быть предпринято без одобрения Кремля, ибо это была не столько научная, сколько политическая акция с целью продемонстрировать всему миру, что мы-де тоже не лыком шиты. Книга была написана в боевом партийно-лысенковском духе, хотя по содержанию и отличалась от лысенковской лженауки.
Ухтомский отнесся к этому труду двойственно. Отдавая должное смелости и несомненной талантливости автора, он считал, что книга представляет собой серию едких претенциозных памфлетов, которые на Западе могут вызвать только недоумение. Позднее он писал Фаине Гинзбург: «Рядом с этими летописями патофизиологии классической науки Запада на полку норовит вскочить томик боевых памфлетов, занесенный из чужой атмосферы “грозы и бури”! Понятен злостный отзыв британского рецензента в том духе, что «чрезмерная претензия, сказывающаяся еще в заглавии книги, не дает серьезно отнестись и к тем материалам, которые кое-где сообщаются в книжке!» <…> Уместный тон памфлета в условиях местной советской медицины совершенно неуместен и очень вреден для книги, когда она передается на Запад, в британские или американские условия! Обо всем этом я говорил А. Д-чу один на один»[257]
.В семье М. Горького ни одно серьезное медицинское решение не принималось без участия Сперанского. В 1934 году тяжело заболел сын Горького Максим Пешков. Ему было 36 лет. Он был своенравным, трудноуправляемым человеком, беспробудным пьяницей. Пил с кем придется, в том числе с личным секретарем Горького П. П. Крючковым. Однажды, в конце апреля, Крючков