«А ведь что-то грядет, — подумал Костенко. — Ей-богу, грядет, чувствую кожей, будь неладны эти мои чувствования, как же спокойно без них, а?! Может, Жуков прав, может, никакое это не чувство, а логика? Действительно, убийство Кротовой, весна, полное вероятие, что оба трупа уже обнаружены, им не могут не заинтересоваться — в конце-то концов, отпущены ему дни, точнее — часы... Или уже ушел? А может, замерз где, когда лез через границу по снегу? Или в шторм попал, не смог выгрести, потонул, и мы ищем
Костенко посмотрел на часы: с того момента, как он связался по рации с Тадавой, прошло двенадцать минут. Нет новостей — хорошие новости. Нет, неверно. В данном конкретном случае неверно. Протяженность дела изматывает нервы. Когда зверь вырвался из клетки, нет ни минуты покоя, каждый миг чреват.
Костенко полез за сигаретами, закурил, несколько раз жадно затянулся. Шофер, увидав, как он тяжело затягивается, заметил:
— Товарищ полковник, на вас смотреть жалко, вы ж табак заглатываете.
— Если быть точным, — ответил Костенко, — то я заглатываю табачный дым.
— Вот и наживете себе...
— Чего не договариваете? — усмехнулся Костенко. — Рак наживу?
— Ну так уж и рак... Туберкулез какой или хронический бронхит, тоже не подарок...
— Тут к морю есть где-нибудь съезд? — спросил Костенко, снова глянув на часы, — он любил ломать ритм, это успокаивало.
— Найдем, — ответил шофер. — Вторую машину предупредить по телефону?
— Скажите, пусть едут в управление, мы их догоним и — сразу на аэродром, если никаких новостей не будет.
Шофер связался со второй машиной, которая пылила сзади, передал слова полковника, ловко съехал на проселок и понесся по длиннющей улице к морю.
Костенко вспомнил, как он прилетел однажды в Гульрипш, там отдыхали Митька с Левоном, давно это было, так давно, что даже страшно представить, и они провели вместе два дня, лежали на пляже, молчали, камушки кидали, а вечером шли пить вино. С гор привозили маджари, шипучее, тогда еще можно было пить, про аллахол не знали, тогда им по двадцать два было, снимали сараюшку, спали на двух койках, сдвинув их, утром ели горьковатый сыр, запивали его кефиром и шли на пляж. Иногда пели на два голоса, Левушка умел как-то по-особому организовать песню, правил и Митьку и Костенко, делал это аккуратно. Эх, Левон, отчего ж так все несправедливо, а?! Сколько ж ты картин не снял, скольких людей не осчастливил своей дружбой, скольких не поднял до себя...
Костенко тяжело вылез из машины, пошел на пляж, оставив китель на сиденье. Курортников было множество уже, особенно мамаш с дошколятами.
«А все-таки не мамаши это, — подумал Костенко. — Сейчас бабушки больно молодые пошли, вон Клаудиа Кардинале, звезда экрана, сорок лет, фигурка — ого-го, а бабушка, гордится потомством, не скрывает, лучше всего выставлять напоказ то, что хочешь скрыть, неинтересно людям говорить об очевидном, все норовят о невероятном, то есть тайном еще...»
Костенко шел к морю, и внутри как-то все слабело, сердце отпускала постоянная зажатость, оттого что покой был в этом детском визге, в плеске прибоя, в смехе женщин, в той ласковости, с которой они прижимали к себе голышей, а все голыши в панамках, как же прекрасны эти маленькие комочки, сколько нежности в них, доверчивости и сколько тревоги...
«Почему тревоги? — не понял даже поначалу себя Костенко. — Почему я подумал о тревоге за них? Кротов — не маньяк, он на пляж стрелять не пойдет, он — по-волчьи».
Костенко сел возле самой кромки прибоя, вдохнул соленый воздух моря и с отчаянной тоской подумал о невозвратимости времени: Аришка выросла, не принадлежит ему уже, а он только один лишь раз смог вырваться вместе с Марьей в отпуск, когда Аришка была маленькая, и можно было ее прижать к груди, и услышать гулкие и ровные удары ее сердечка, а что он сейчас один, здесь? Господи, как же у него зажало горло, когда Маша наказала тогда Аришку и пригрозила: «Отведу в горы и там одну оставлю», — а маленькая ответила, раздувая свои ноздряшки: «Я камушки буду бросать»...