— Какого еще Ясеня? — насторожился Костенко, вспомнив слова песни, которые продекламировала свидетельница Щукина: «Я спросил у ясеня...»
— У Засурского. Нашего декана зовут Ясен. И мы его очень любили. Идите, уже семнадцать минут прошло, а вам еще план мероприятий надо составлять.
Костенко подумал, что девушке здесь одиноко. Наверное, приехала по распределению, романтика понятия «журнализм» сменилась правдой буден, а к ней, к правде, надо уметь приспособиться, лишь в этом случае можно вернуться к поэтике первого представления, иначе — могила, потерянный человек. Костенко был убежден, что одержимость в профессии, или, точнее, одержимость профессией, дает людям счастье, лишь это, да еще дети. Ну и конечно, любовь, если она смогла стать «затянувшимся диалогом», то есть перейти в дружество. В любовь до гробовой доски Костенко не верил, считал это сказочкой, сочиненной автором с дурным вкусом. Одержимость заставляет смотреть, как писал Маяковский, «через головы народов и правительств», вырабатывает в человеке уверенность в своей нужности делу, проводит его мимо тех мелочей, которые, конечно же, досадны, доводят порою до бешенства. Те, которые не одержимы, отдают всего себя именно этим мелочам, и жизнь — огромная, сложная, трудная — проходит мимо них. Воистину, взгляд снизу даже трехэтажный дом делает небоскребом, нельзя смотреть снизу, надо на век смотреть как на равного, глаз в глаз, тогда только толк получится...
«А если я к ней приеду, будет плохо, — думал Костенко, шагая с девушкой по темному коридору. — Мужики моего возраста нравятся, сейчас на нас мода, а я завтра улечу, зачем же все? Хотя, может, я проецирую себя на нее? Они рациональнее нас, лишены того сентиментального истеризма, которым отмечены некоторые особи женского пола в нашем поколении. Больше всего боялись «разрушить семью»: «поцеловал — женись». Жили тяжко, все хотели гарантий, особенно женщины, это к ним от матерей пришло, от матерей, которые знали, что такое голод и безотцовщина не по книгам наших литературных плакальщиков, они это на своих плечах вынесли, поэтому в их дочек впиталось с молоком: «Держи, не пускай, терпи, что угодно, только б рядом был мужик — какой-никакой, а все же мужик». Нынешнее поколение стало умнее, сытые они, обутые и одетые, ищут душу, а не плечи, на которые наброшены вожжи».
И — неожиданно для себя — Костенко предложил:
— Кира, вы позвоните мне сюда завтра, ладно? Или в отель. Если освободится часик — попьем кофе.
— Конечно, позвоню, — обрадовалась девушка, — спасибо вам!
Жукову, который ждал его в кабинете дежурного по управлению, Костенко сказал:
— Я, знаете ли, прессу задействовал...
— Это как?
— Это называется дезинформация. Писать им все равно надо, в городе о деле говорят, так пусть напишут в наших интересах: «вскорости будет предъявлено обвинение рецидивистам» — это первая пуля, которую я отлил, а вторая — дата преступления: я назвал весну. Если Милинко посещает центральные библиотеки страны и следит за новостями в городе, он обрадуется этой информации, поверьте мне. Кстати, хорошо бы проверить, кто выписывает здешние газеты на Большую землю?
Жуков что-то отметил в блокнотике, покачал головой:
— Версия занятна, товарищ полковник, но у нас бумажный голод. А с дезинформацией — это вы ловко, я б недодумал. Спасибо за подсказ. Как фамилия журналиста?
— Девушка. Очень милая. Кира Королева.
Ретроспектива-IV (Вайсвальд, под Бреслау, март 1945 года)
Кротов лежал на взгорке, в лесу. Дорога была под ним как на ладони. По ночам гудели танки и артиллерия, «полуторки» и «студебеккеры», походные кухни. Днем редко проносились «трехтонки» и «эмочки». Хотя немецких истребителей почти не было в небе — бензина в рейхе кот наплакал, — но красные про это, как видно, не знают: таятся, дурачки, только ночью двигаются...
«А вот бы выйти на дорогу и сказать: «Братцы, я вам тайну открою, тогда, может, жизнь сохраните, а больше мне ничего не надо», — думал подчас Кротов, но мысль эта исчезала, как только появлялась. — Нечего химеры-то плодить, — одергивал он себя, — мне рассчитывать не на что».
То, что он ошибся в своих расчетах и пошел не на запад, а на восток, стало ясно ему лишь на следующую ночь, когда он выбрался из города, охваченного дымным пламенем, и увидел, наконец, звезды. Он забился в лес, в чащу, развязал мешок, достал хлеб, поел, запил водкой, один глоток, чтобы не простудиться, настелил хвойных лап, лег и долго,