«Руки у него были хорошие, — вспомнил Кротов, — жилистые руки, работящие, значит, топор умел держать, венцы б подвел и крышу мог перестелить... А здесь все дома завалились... Хотя война, мужиков на фронт угнали, за четыре года и дворец покосится без глаза, за хозяйством надо каждодневно смотреть, иначе порушится все, отец прав был, когда каждый день наш дом обхаживал. Умный у меня батька, пристраивал помаленечку, чтоб зазря никого в зло не вводить, а главное зло — зависть людская. Черви завсегда крокодилам завидуют, не зря батя говорил, что крокодил — умное животное и попусту никого не обижает: «Голод не тетка, того хватает, кто сам попадается под зуб, — а ты не попадайся. Попал, зараза — сам виноват».
Кротов поднялся, решительно пошел к крайнему дому — на наличниках еще угадывалась краска, и крыша, как новая, выделяется среди других, убогих, плешивых. Молодец, Милинко, хорошо матери подмогал, не текло у старухи над головой эти годы...
Его вдруг передернуло, руки похолодели —
Кротов распахнул дверь; провизжали несмазанные петли; вошел в темные сени; услышал мужские голоса; замер, хотел было тихонько уйти, но, видимо, дверь открывал неосторожно.
— Заходи, кто там! — услыхал он мужской голос.
Кротов вошел в дом. За столом сидели два солдата: один лет пятидесяти, второй молоденький. Старуха доставала из печи чугун. Пахло вареной капустой.
— Здравствуйте, — сказал Кротов. — Мне б только мамашу Грини Милинко повидать, я с ним в одной части...
— Ой, миленький, — заохала старуха, лицо треугольником — от голода, видать, да и оттого еще, что платочек так повязан был, белый в черный горошек. — Заходи, сынок, заходи! Вот радость-то: и брат в гости приехал, и племяш, и сыночка друг. Садись, садись к столу!
Кротов бросил свой рюкзак в угол, неловко, боком присел на табуретку. Старик протянул ему руку:
— Горчаков я, Андрей Иванович, а это — сын мой, Иван...
— Лебедев, — сказал Кротов. — Гриша.
— Ну давай, Гриш, за скорую победу и с возвращеньицем...
Выпили, закусили галетами и свиной тушенкой.
— Что ж это я?! — засуетился вдруг Кротов. — У меня ж тоже в рюкзаке кое-что есть к столу...
— Оставь, — сказал Горчаков, — ты ж не здешний, уважил старуху, пришел от сына, береги на дорогу... Сам-то откуда?
— Из Смоленска... А я ведь, мамаша, принес вам радостную новость: Гриня орден получил и отпуск, так что ждите, вот-вот прибудет.
— Ой, господи, Андрюш! Вань! Гриня едет! Господи, вот счастье-то! — старуха поставила на стол чугун с вареной капустой, заправленной американской тушенкой, отерла кончиком платка глаза, в которых показались слезы, перекрестилась на образа. — Отец не сможет на сына полюбоваться, белы косточки от него остались...
— Ладно, радости горем не перечь, — сказал Горчаков, — Гриня выжил, и то богу поклонися... Выпьешь, что ль?
— Да как за это не выпить? — то плача, то смеясь, ответила старуха, и вдруг Кротов увидел, что не старуха она вовсе, убрать бы морщины да покормить — красавица еще, и глаза — с блюдце, синие, северные. Неверно говорят, что холодные они, в них жару побольше, чем в иных черных...
Ели молча. На висках выступил пот. Женщина ела мало, по-птичьи, следила, как едят гости, сразу же — как только тарелки пустели — подкладывала еще, не спрашивая...
«А Гретта всегда пытала: «Еще хочешь?» — вспомнил Кротов свою ювелиршу Пикеданц. — А как ей ответишь, что, мол, хочу? Я ж от природы скрытный и застенчивый. Хочу, а вслух не произношу, злюся, а озлившись вконец, жахаю промеж глаз от всего сердца».
Выпили еще по одной, женщина и ее родичи петь начали, на два голоса пели. Кротов, сказавшись пьяным, вышел, присел на завалинку, прислонил голову к бревнам — сосна, тепло хорошо держит, впервые за четыре года подумал: «А может, зря я тогда к немцу рванул?»