Гутмахер опять начал дергать какие-то рычаги, торчащие из стены.
Между тем милиционер прекратил копаться в чужих вещах и задумался.
Простояв столбом несколько минут, он начал, к радости Ольги, возвращать краденные вещи на старые места.
– У, ворюга! – радовалась Ольга каждой возвращенной «семейной реликвии». – Чтоб ты подавился!
Окончив свою безрадостную работу, похититель, находясь явно не в себе, вышел из комнаты и вернулся к товарищам, продолжавшим нести службу в гостиной.
– Ты, Семенюк, чего? – спросил старший по команде, обратив внимание на его отрешенный вид.
– Ой, лыхо мне, лыхо! – сообщил Семенюк на смеси двух славянских языков и, как был в рубашке, не надевая куртку и шапку, странно покачиваясь, направился к выходу из дома.
– Семенюк, ты чего? Ты куда пошел? – закричал ему вслед командир. – Ты чего, говорю?! Охренел что ли?
– Лыхо мне, лыхо, – проникновенно сообщил ему Семенюк и вдруг, обхватив голову руками, выскочил в прихожую.
Старший бросился за ним, догнал на крыльце и попытался удержать за руку, но Семенюк, ни на что не реагируя, вырвался и побежал в воротам.
– Товарищ полковник! – закричал в рацию старший агент. – У нас ЧП, у Семенюка крыша поехала! Крыша, говорю, поехала… Никак нет, трезвый, ничего не пил… Не пили, говорю! Я за свои слова всегда отвечаю… Ваше дело, можете проверять… Да не было у нас с собой ничего. Даже пиво не пили!.. Откуда я знаю… Он убежал с объекта. Пусть наружка проследит… Да не пили мы, говорю… Он в сортир пошел, а потом сказал, что ему «лихо» и убежал… Откуда я знаю, я что, доктор?… Любой тест пройду. Я со вчерашнего дня грамма в рот не брал… Да, точно не пил! Есть продолжать несение…
– Чего он, Михалыч? – поинтересовался третий агент, во время происходящих событий флегматично полулежавший на диване.
– Вот, достал… пенек! Вы, говорит, уже нажраться успели! Может и правда?
– Да ты, че, Михалыч, мы же вместе сидели. Когда? Ну, ты, даешь, е-мое…
– А Семенюк чего?
– А я знаю? Вроде трезвый был.
– Ничего не пойму, – задумчиво проговорил командир, – чего-то здесь нечисто… Не нравится мне все это…
Мне тоже все это не понравилось. Если в связи с генеральским припадком у меня появились подозрения, то причинно-следственная связь движения рычагов на стене с поведением Семенюка была слишком очевидно. Одна Ольга осталась довольна:
– Так ему, гаду, и надо! – похвалила она Гутмахера. – Ты у меня, Ароша, молодец!
В вынужденном затворничестве самые тяжелые – первые часы. Кажется, что останавливается время, а оттого, что не нужно никуда торопиться, жизнь замирает на месте. Как тяжело в самом начале переживается заключение, я слышал от людей, которым довелось это испытать на себе. Позже, по прошествии некоторого времени, наступает адаптация, нервная система понемногу приспосабливается к новым условиям, и человек начинает нормально жить.
Понимая это, я постарался отгородиться от внешних раздражителей и полностью погрузился в Чехова. Это было, в общем, несложно, Антон Павлович своими письмами как будто затягивал меня в свой мир, эпоху суетную, противоречивую, но все-таки не такую сумасшедшую, как наша.
Людей, подобных ему, в реальной жизни я не встречал. Его жалобы на собственную лень были трогательны, а альтруизм граничил с чудачеством. Однако, подозревать его в неискренности у меня не было никаких оснований: поздние разговоры о том, что письма он писал в расчете на историю, не имеют, на мой взгляд, под собой никакой почвы. Популярность к нему пришла не сразу, а довольно поздно, после тридцати лет, да и не рассчитывал он, что его книги надолго переживут его земное существование. Он даже как-то Бунину сказал, что его забудут уже через семь лет после смерти.
Пока я, практически безвылазно, пребывал в конце девятнадцатого века, мои «сокамерники» наслаждались обществом друг друга. Похоже было, что Ольга по-настоящему влюбилась в Гутмахера. Для меня в этом было много странного и первое – разница в возрасте. Сейчас, правда, сделалось модным выбирать объекты любви не среди ровесников, но разница почти в сорок лет была слишком велика. Как-то, когда Ольга мылась за ширмой и нас не слышала, я спросил об этом у Аарона Моисеевича.
– Формально вы правы, – согласился он. – Но у мужчин и женщин разные биологические особенности. Повышенная сексуальность у нас обычно бывает в возрасте от восемнадцати до двадцати восьми лет, а у женщин наступает после тридцати. В Олином возрасте девушкам интересен не, как вы это называете, секс, а романтика отношений, прелюдия любви, чего молодые люди, захваченные собственными страстями, как правило, дать им не могут. Вы слышали от женщин эпитет в адрес мужчин: «грязное животное»?
– Слышал, и не только этот.
– Так вот, мы в юном возрасте не грязные, а страстные животные, не умеющие или не знающие, как совладать со своими страстями. У меня, к сожалению, их осталось мало, но всего остального в избытке, так что несколько лет, пока Олюшка не повзрослеет, я ей подойду больше чем, извините, Алеша, вы.
– А перспектива, что будет через несколько лет?